Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 40

И вижу я ее глаза. Наверное, у ее сестренки такое же во взгляде, но Клава застит мне весь свет. Отчаянные, ждущие у нее глаза. Ударило меня в сердце. На заледенелой, грохотной, сквозной станции сорок четвертого года, переполненной уезжающими на войну солдатами и провожающими их женщинами, утвердился я в мысли: выбираю Клаву в жены и, если останусь жив, приеду за ней. Пусть меня за эту, очевидно, излишнюю ныне откровенность простят моя верная и любимая подруга, жена Галина Яковлевна, мои сыновья, а также возможные читатели.

- Юрочка, а у нас Ванюша пропал без вести, Феоктистов, троюродный братишка,- вместо «здравствуй» говорит Клава, и слезы, не проливаясь, наполняют ее глаза.

Почему- то мы поднимаемся на мост, взметнувшийся над путями и станцией. Хочется остаться одним, а вокруг столько людей, что единственным местом уединения нам, растерянным чудакам, кажется этот железный, гулкий, отовсюду видный и жестоко обдуваемый ветром переход. Мы стоим наверху, под ногами проносятся красные эшелоны с пехотой, зеленые вагоны с пассажирами, составы с танками, нефтью, грузовиками и чем-то еще, скрытым брезентом. Внизу кипит настоящее людское море, живое, тревожное, непрерывно двигающееся, серошинельное, с вкраплениями белых военных и черных гражданских полушубков. Мы стоим плечо в плечо. Нас толкают, беззлобно обругивают те, кому мы мешаем. Мы почти не слышим друг друга, потому что ветер зло гремит и вбивает слова обратно в рот. Мы просто стоим рядом рука в руке, и я даже не могу вволю насмотреться на Клаву, потому что меня все время относит от нее людским потоком.

Вдруг что-то меняется. Это нам кричат, машут снизу. Мы прыгаем по скользким ступеням-ледышкам. Подан наш поезд. Клава протягивает узелок:

- Гостинец тебе. Ешь на здоровье.

- Спасибо…

Клава, которая еще недавно так неистово оттолкнула меня, когда я пытался ее поцеловать, сейчас в каком-то отчаянном порыве обхватывает руками мою голову и, прижавшись на миг ко мне всем телом, крепко-крепко целует меня в губы. Потом, также слова не вымолвив, повертывается и идет от поезда, уронив голову. Плечи ее, спина клонятся все ниже и ниже. Мне хочется кинуться за ней, но поезд дергается…

- Ну, ты и даешь, старшой! - восхищенно толкает меня в бок незнакомый курсант.- А таким тихоней представлялся…

Наш эшелон, везущий, как это практикуется сейчас, во второй половине войны, сформированные, экипированные матчастью и снабженные боеприпасами, укомплектованные личным составом маршевые артиллерийские батареи (хоть прямо с платформ в бой), останавливается на Московской окружной. Мы не знаем, куда едем.

Разгар рабочего дня. Из автомата я звоню в поликлинику, где работает мама. Внимательный, участливый девичий голосок торопко отвечает, что «доктор Щедрова ведет прием и у нее очень много больных». Спрашивает, кто звонит… Услышав: «Сын, едет на фронт», ахает, торопится, частит без знаков препинания:

- Я сейчас побегу за доктором подождите у трубочки если разъединят звоните снова ваша мама будет уже ждать она вся истосковалась не знает когда вас отправляют боится что проедете мимо Москвы и не увидитесь… Я закричал:

- Жду: пятиалтынный у меня один. Спасибо, девушка, за заботу. Хороших вам женихов!

- Об этом не думала, но вообще мне достаточно будет одного. Я побегу за вашей мамой, ладно?

Но я вешаю трубку: эшелон уже двигается. Нас везут по Окружной. Мы, словно планета, вращаемся вокруг Москвы.

Мама добирается до меня к концу дня, в сумерках. Я дозвонился до нее от коменданта станции Останкино. Эшелон стал надолго. Направление - на север, к Калинину, Новгороду, Пскову - там войска Ленинградского фронта гонят врага в Прибалтику.

Мама не такая прямая, статная, как прошлым летом; новые морщинки у глаз. В беде держалась, полегчало - пригнулась. Но выглядит бодро. Сует мне домашний гостинец - баночку с селедкой и луком (хранила на работе между рамами). Хлеба вот нет, она не из дома.





С котелком я пристраиваюсь к ближнему солдатскому костерку. Вдоль эшелона в сумерках бесстрашно горят огни костров. В Москве обещают отменить светомаскировку, и никто кашеваров не «гоняет». Я горд тем, что угощаю маму. Почему-то этому особенно радуюсь. Всю жизнь мама кормила меня, а вот теперь в круглом русском котелке заваривается пшенный концентрат, пузырится, булькает, клокочет, как вулкан. У мамы счастливое лицо, ярко блестят глаза. Мы радуемся, в разговоре перескакиваем с одной темы на другую, перебиваем друг друга, хохочем; о грустном, печальном не упоминаем.

У эшелона и паровоза нет. Продлитесь же, счастливые минуты короткой военной встречи!

…Когда вернусь с войны и стану учиться, а затем работать, женюсь, пойдут дети, заботы школьные - учительские, директорские - будут разлучать нас с мамой, не смогу я находить время для родного человека, все стану откладывать встречи на более свободную пору. Как я об этом пожалею, когда мамы не станет! Смертельно больная, приедет, превозмогая страдания, из Москвы повидать младшего внука. Через месяц мы с женой Галей получим страшную телеграмму от тети Жени, и я поеду в Москву хоронить мою маму, с которой мы так за всю жизнь и не наговорились. Прости меня, мама, прости…

…Но сейчас горит костерок красным веселым пламенем, в котелке подкипает вода. После селедочки московской да пшенной каши, прозванной лукавым российским солдатом «блондинкой», в самый раз азербайджанский терпкий чай, который сберег с бакинской поры: шефы дарили при выписке тем, кто пролил кровь за их республику.

- С кем я говорил по телефону, мама? Какая добрая душа работает в вашей регистратуре?

- Есть такая милая девочка. Мечтает стать врачом, «как доктор Щедрова». Мы с ней очень дружим. Зовут Галочка Язвикова, Хочешь познакомиться?

- После войны, мама.

Запомнились редкая фамилия, приятное имя; а главное - человеческое участие, готовность помочь. Видать, хороший будет врач.

Вечер. Я иду по тропинке к переднему краю через перекореженный снарядами лесок. Я живу весточками от мамы да конвертами-треугольниками, написанными школьным почерком. Мамины письма я беру в руки спокойно, а каждый треугольничек заставлял трепетать сердце ожиданием тайны. В них почти всегда одно и то же: «Здравствуй, синеглазый Юра. Шлю тебе горячий привет из северных краев. Работаем тяжело, да ладно, скоро победа. Жму твою руку, с нетерпением жду писем…» Ни разу не напишет «дорогой», «любимый», «целую», «обнимаю».

Я иду измордованным фашистской артиллерией лесом, размышляя о том, как милые Клавины руки в мирную пору возьмутся за восстановление лесов, ну, хотя бы этой, березовой рощи, на беду оказавшейся на переднем крае. Здешний мокродол худо действует на старые ранения: рубцы на ногах воспалились, и я хожу в полковую санчасть на перевязки. Врач обещает: «Вылезем из болот, заживет, как у молодого».

Я полон надежд. Готовили на артразведчика, но фронт распорядился по-своему: командование послало меня еще поучиться. Курсы младших лейтенантов ускоренно подготавливали офицеров из воевавших бойцов и сержантов. К лету выпустили младшим. М вот снова передовая, и я командиром взвода в родимой пехоте - «неунывающем и непросыхающем», как говорилось, роде войск.

Перед окопами батальона, на холмах, занятых врагом, зеленеет веселая роща. Ее гитлеровцы изводят с весны. Ночью тюкают немецкие топоры, визжат пилы. Редеет роща, а мы переживаем за нее, точно за близкое существо, и гадаем, успеет фашист свести деревья или раньше начнется наше наступление…

По просыхающим проселкам ночами пылят грузовики, бензозаправщики; ныряют в кустарник танки, пушки. Наступление вытащит нас из ржавых болот, «рванем», давя фашистов, на Ригу, к синему морю, которое притягательно зовется Янтарным.

А фашист нервничает: посылает разведки, производит огневые налеты, усиленно окапывается.

Написал Клаве: хорошо бы поспеть, увидеть в своем тылу кудрявые деревца. Это Родина, моя страна, и в свои 20 я с пронзительной силой, до слез чувствую любовь к ней, слитность с нею, ответственность за нее и свою общность с тем, кто ее защищает. Такое вслух не говорится, но непрестанно пребывает в нас. На память приходит школьное из Некрасова: