Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 54

Теоретический базис под это разделение был подведен все в том же журнале “НЛО” № 62 в статье М.Л. Гаспарова “Столетие как мера, или Классика на фоне современности”. По мысли Гаспарова, с новизной связано понятие актуальной “современности” — “это то, чего не проходят в школе, что не задано в отпрепарированном виде, о чем мы знаем непосредственно, чему учит улица”. “Учит улица” — действительно основополагающий принцип для понимания современной “новейшей” поэзии. Стих с преобладанием разговорной интонации, отражающий индивидуальные черты этой самой интонации, — просто уличный треп, часто бессвязный и невнятный, в котором, как в остатках кофейной гущи, особо подкованные специалисты силятся разглядеть глубинный смысл. Этот треп часто внедряется в кинематограф (рассуждения о массаже ступни в “Криминальном чтиве” Тарантино), в популярную музыку (реповый речитатив), и вот уже в поэзии он выдается за какую-то уникальную новацию.

Поэзия всегда искала средства для обновления через вхождение в “живую жизнь”. Однако сейчас создается ощущение, что пресловутая “улица” становится высшей инстанцией, определяет культурную идентичность произведения. С ней, с ее требованиями нужно постоянно сверяться: это обязательно, если хочешь идти в ногу со временем. Будь я ханжой, указал бы на мат, различные формы ненормативной лексики, жаргонизмы до “беспредела”. Лирический герой инфантилен, когда идет постулирование себя как самозначимой личности. С другой стороны, он склонен к девиантному поведению, “гуманитарным бомбардировкам” по отношению к обществу, социуму, бесцеремонно посягающему на его личное достоинство. На уровне стиля — это давление примет окружающего мира, смакование “ничегонезначащих” деталей, возведенных до уровня символа. “Улица” — место, где проявляется момент истины, происходит встреча индивидуального человека и социума. Здесь вершится суд.

“Улица” возводится в статус особого сакрального пространства, потому как ее эмпирия есть единственная реальность. Пространство это сакрально, поскольку отмечено печатью моего личного присутствия, что и должно в обязательном порядке быть запечатленным в тексте. Здесь, на этой “улице”, нужно не просто кричать и вопить громче всех, а доказать право на свой голос путем дискредитации конкурентов. Антология — отражение расцвета поэзии, которая решает “художественные и экзистенциальные, а не социально-политические задачи” (И. Кукулин). Соответственно это и есть критерий отнесения того или иного явления к разряду поэзии. Все, имеющее отношение к области “социально-политических” задач, к разряду поэзии отнесено быть не может. Раздаются пинки всем идеологическим оппонентам.

Однако здесь возникает одно существенное “но”. Эта единственная реальность — бесценный личный опыт представляет ценность лишь для говорящего субъекта. Фактом, претендующим на общее понимание, на восхождение от индивидуального к всеобщему, он едва ли станет. Его кожух, футляр, чрезвычайно плотен и совершенно непроницаем для иного восприятия. Когда, например, человек рассказывает уже несколько раз проговоренную ситуацию, которую лично он хорошо представляет, то в рассказе часто опускает многие важные детали, узловые моменты, подменяя их понятными для себя одного образами. Получается фрагментарная конструкция, совершенно невнятная для другого человека и попросту угнетающая его, вводящая в тоску.

Бегаю глазами по строчкам стихотворения, к примеру, Кирилла Медведева и никак не могу понять: в чем “прикол”, хоть убейте! В стихотворной графике текста? В ставшем практически нормой игнорировании прописных букв и знаков препинания? Или, может, просто был не выключен диктофон и на бумаге расшифровали случайно записанный диалог: “я с ужасом понял” — начинает Медведев, а я, извините, понять ничего не могу. Или именно здесь должны развернуть свой полевой госпиталь настырные комментаторы?

Еще один путь подачи своего творения: каждый или почти каждый текст предварять эпиграфом. Читатель “втыкается” в знакомое имя, вычитывает, как из энциклопедии афоризмов, какое-либо изречение и тем самым становится причастным к тексту. В этих упражнениях преуспевает Андрей Сен-Сеньков: отталкиваясь от цитируемых афоризмов, он конструирует собственные, где за потемками смысла, видимо, должна крыться глубокомысленная загадка, священная тайна.



“Новая” поэзия вообще любит пророчествовать, предрекать будущее, порождать какие-то тенденции, которые должны коренным образом повлиять на дальнейшее развитие поэзии. Так повышается собственный статус. Например, использование строчных букв вместо заглавных в начале строк, в начале предложений — это уже не частный прием, но, если судить по антологии, — настоящее явление в современной поэзии. Прием, который реализует достаточно устойчивую попытку если не перечеркнуть, то хотя бы принизить все, что было до моего индивидуального опыта, что находилось вне предела моих “человеческих черт”. Это особая попытка десакрализации мира. Вместо прежнего отношения к жизни как к таинству — запрограммированное ее снижение и отрицание. Соответственно прошлое, память о нем не может быть чем-то большим, чем “память для старого гондона” (Виктор Iванiв “Жанка из соседнего дома…”). На этом-то фоне беспамятства легче заявить о себе и утвердить новую концепцию искусства.

Молодые наши литераторы, игнорируя нравственный акцент литературы, сами дидактизмом вовсе не гнушаются и готовы при случае употребить его оружие (в прозе один из самых наглядных примеров тому повесть С. Шаргунова “Ура!”). Данила Давыдов пишет пространную оду “На превращение Московского Планетария в ночной клуб”. Событие, конечно, само по себе печальное, что уж и говорить: “где звезд светился дубликат, / Там ныне ад”. Драматическая участь планетария, “астронома, впавшего в нищету”, дает толчок для полета поэтической мысли Давыдова и для дальнейших категорических оценок всего окружающего: здесь утвержден “ад”, “музыки бес”, “ликует мразь”. “Мразь” — определение всей пляшущей толпы, каждый из членов которой не кто иной, как “дебил”. В завершение всего Давыдов (не новая ли Кассандра?) предрекает самый грустный финал для всего этого творимого безобразия.

Антология представляет нам определенное явление не в своем начале, а как подведение итога с настойчивым требованием признать его значительность, обоснованность его вызова. Но какого, собственно, вызова? Вместо вызова гуманитарной мысли мы имеем инфантилизм, субъективный, самоценный опыт, интегрируемый в теоретизм и филологизм.

Творчество перестает осмысливаться как некое “чудо”, теряет свою тайну. Отсюда почти всегда возникает первая реакция: и я так могу! Чем я-то хуже?! Смогу такой словесный компот заварить, что мало кто расхлебает. И не просто могу также, а много лучше. В области формы, стиля переверну все с ног на голову, такой замысловатый орнамент сотку — не расплести. А когда “знаю, что смогу”, как тут разубедишь, что нужен еще талант, более того — поэтический гений. Но в “новейшей поэзии” — это понятия, вышедшие из употребления.

Сразу после выхода “Девяти измерений” журнал “Критическая масса” (2004, № 2) опубликовал беседу “В этом отношении все мы больны”, в которой участвовали Михаил Айзенберг, Дмитрий Кузьмин, Дмитрий Пригов и Глеб Морев, он же ведущий. Разговор был посвящен как раз интересующей нас проблеме: специальному выпуску журнала “НЛО” (№ 62) и только что увидевшей свет антологии. Важен тот факт, что критика этих двух проектов, в частности представленная журналом “Арион”, была тут же названа непродуктивной и исходящей с “заведомо негативистской позиции”. Ведущий вообще высказал мысль: “…я отказался от идеи пригласить сюда его (“Ариона”. — А.Р.) представителей за полной невозможностью продуктивного диалога с ними. Уровень аргументации, стиль полемики и демонстрируемое авторами “Ариона” представление о реалиях современной поэтической и критической литературы исключают, к сожалению, саму возможность полноценной с ними коммуникации” (к вопросу о плюрализме антологии). Ну, хорошо, уровень “Ариона” мы ставим под большое сомнение, но почему-то забывается, что также аргументированная критика исходила со страниц журнала “Вопросы литературы”, да и многих других изданий.