Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 54

Я до сих пор не знаю, как поступают с трупами в Бирме. Вроде бы тоже кремируют. Все-таки в Бирме, как и в Японии, места совсем чуть-чуть. С другой стороны — люди там в основном тоже маленькие (капитаны сухогрузов не в счет). Так что, может, и хоронят, кто их разберет. Но если-таки кремируют — видать, как-то очень по-своему. Ибо Последнее Бирманское Пожелание в радиограмме звучало более чем конкретно: «Предать огню без совершения религиозных обрядов».

То есть, надо полагать, какие-то свои обряды планировались задним числом. Там, в Бирме. Но не сейчас, не здесь.

Все, что я знал: роскошный автобус с двадцатью бирманцами, моим шефом и мной направляется в муниципальный крематорий. С единственной целью: получить под японскую расписку урну с прахом бирманского боцмана — и вручить сей объект капитану его же судна.

Так. Так. Соображаем. Сегодня пятница. Судно уходит в понедельник. Труп уже в крематории — утром в гробу из морга доставили. А мы теперь туда едем. На автобусе, из порта, в обед. Обедать сегодня я так и не смог, кусок сырой рыбы в горло не полез. Дожить бы до завтра, а завтра суббота. Уже и не верится, после всего… Но все-таки — за каким дьяволом мы премся в крематорий такой толпой? На борту одного кока оставили! Что, втроем с капитаном не унесли бы? Сколько, вообще, весят сухие человеческие кости? Три килограмма? Четыре?

Я смотрел на свои руки и думал. Возьмем мои ногти. Я стригу их… ну, где-нибудь раз неделю. И в целом настригаю, допустим, один грамм. Или меньше? Ах нет, еще на ногах… Там с одних только больших пальцев полграмма набегает. Хорошо, пошли дальше: в году пятьдесят две недели. Значит, полета граммов в год. Стало быть, за всю свою жизнь — дай бог здоровья! — я состригу с себя килограмма три собственных, э-э… костей. А еще ведь выпавшие и удаленные зубы — двадцать восемь молочных, тридцать два коренных. Так, кажется? Не важно. Кто знает, сколько из них останется со мной, когда я умру?.. Но так или иначе, в итоге, с зубами — три кило с лишним? Стоп-стоп… Но это же и есть приблизительный вес моего нынешнего скелета! И куда же он, мой второй скелет, девается еще до моей смерти? Расползается по миру? А еще точнее — по свалкам и канализациям городов и стран, в которых я жил, живу и надеюсь пожить хотя бы еще тридцать лет?

Если бирманцы такие маленькие — они что, настригают и по два скелета за жизнь? Или у них ногти медленнее растут? Я посмотрел на несчастных. Те сидели, вдавив головы в плечи, и в их карих глазах не считывалось ничего, кроме тоски и желания скорее вернуться домой. В свои бирманские иркутски, саратовы или кукуевки, где они отдолдонили пять-шесть классов, а потом поехали в большой город искать работу, и нынче их мамы-жены-невесты с гордостью рассказывают соседям, что вот, наш-то младшенький в люди выбился, плавает аж в Японию на большом корабле… А их младшенького в этой самой Японии вдруг привозят туда, где сжигают другого такого же младшенького. Или старшенького, какая разница. И завтра такая же ерунда может случиться и с ним. И никому-никому ни на каком языке не известно, что со всем этим делать, о бирманский мой господи, спаси нас всех & сохрани, куда нас вообще везут?

И правда — куда? Что вообще такое — японская кремация? Особенно — «без религиозных обрядов»? До этого дня я ни в каких крематориях не бывал. Ни в российских, ни в японских, ни в китайских. И мне даже в голову не приходило, что вот, скажем, у китайцев этот процесс организуется и выглядит совсем не так, как у японцев. А у нас — совсем не так, как у китайцев. О бирманских же крематориях в голове русского человека я вообще промолчу.

Ну, то есть мне доводилось слышать, будто в советских крематориях Смерть возвеличивали через мраморные колонны и прочий гранит-малахит. Если так, интересно, откуда у нас такое — от древних греков? От Веры Мухиной ильфопетровских времен? Или откуда еще?..

Через полчаса наш автобус — с мягчайшими креслами, без единого звука в салоне — пересек черту города и вырулил на горную трассу. Вскоре горы разъехались в стороны, и впереди распахнулось ущелье, в центре которого громоздился полусферический билдинг из стекла, бетона и матово-красного камня.

«Концерт-холл Будокан, — почему-то подумал я. — Вид снаружи». С одной только разницей: из заднего, не видимого для нас крыла будокана в небо рвалась высоченная, метров под семьдесят, труба светло-серого кирпича. Дым, валивший из этой трубы, был таким плотным и белоснежным, что казалось, будто, именно из него получаются самые правильные на Земле облака.

Мы стояли, задрав головы, и разглядывали этот дым, пока в нагрудном кармане моей спецовки не зазвонил телефон.

— Нет, Митрий! Ты только послушай, какой шандец! — услышал я голос человека, которого знал уже двадцать лет. — Они третьи сутки висят у меня на хвосте!

— Кто? — не сразу сообразил я.

— «Хоан» в пальто! Кто еще, не полиция же!

Та-ак, сообразил я. Этого еще не хватало. Моим «заклятым дружочком» Иосичем заинтересовалась «хоан-кэйсацу» — японская секретная служба.





— Ну а ты что? Прости, дорогой, я не могу долго, мне сейчас бирманские трупы сжигать. У тебя проблемы? Я должен что-нибудь сделать?

— Ой, Митрий! А то ты меня не знаешь? Да я уже best! Я всегда best! А это я так просто, пообщаться хотел… Ладно, сжигай свои трупы. Да подходи в «Тампопо» часиков в семь. Расскажу — обхохочешься.

— Ладно, бэтмэн… До вечера.

Вздохнув, я отключил у мобилки питание и побрел за шефом к огромным стеклянным дверям. Испуганные бирманцы гуськом потянулись за мной.

Мой однокашник Иосич был самым безупречным водителем из всех, кого я знал. За двенадцать лет вождения в Стране Восходящей Иены он не нарушил ни единого дорожного правила. Этот гениальный алкаш за рулем был педантичен и аккуратен, как нейрохирург.

В субботу-воскресенье Иосич вставал к обеду и выпивал стакан водки. Исключительно ради того, чтобы руки не тряслись за баранкой. А затем сажал в свой старенький микроавтобус меня, еще каких-нибудь русских, оказавшихся в Ниигате проездом, и увозил всех к морю, как можно дальше от людского жилья. Мы выискивали лагуну позаповеднее, спускались по скалам меж сосен к самой воде, садились на песок и слушали море. Изредка — раз в месяц, не чаше — жарили что-нибудь на костре, а уже в сумерках запаливали фейерверки. Все необходимое, включая угли, продавалось в городском супермаркете. В подобном «удобстве» так и чудился какой-то подвох, поэтому обычно мы просто приезжали, садились и слушали море.

На другом берегу, за восемьсот километров от нас по прямой, бился за подобие жизни город Владивосток. Возвращаться в который ни смысла, ни желания не было: там творилось великое черт-те что, и только богу было известно, чем и когда это может закончиться.

Я был уже разведен своей первой женой, а Иосич уже окучен второй.

Я работал судовым агентом в порту и вечерами переводил японские романы, а Иосич снабжал подержанными колымагами русских гостей — от бандитских авторитетов до вузовских профессоров — и пил горькую.

Я выплачивал аренду уже не нужного мне двухэтажного дома в пригороде и колебался, не рвануть ли в Австралию, а Иосич жил у меня на первом этаже, всерьез собираясь получить вид на жительство в Японии, и выжирал по литровой бутылке водки «Сантори» за один календарный вечер.

Я никогда не любил сидеть за рулем, а Иосич пил так, что без колес своего микроавтобуса уже крайне плохо передвигался.

Я был вынужден каждый день с восьми до шести думать и говорить на японском, а у Иосича в салоне был постоянно заряжен CD-чейнджер со всеми альбомами Гребенщикова.

Вот почему мы с ним часто ездили слушать море. Хотя бы и просто вдвоем. Если долго сидеть у моря, начинает казаться, что вот так, как сегодня, будет всегда.

У входа в крематорий нас дожидалась, согнувшись в поклоне, миловидная японка — девица лет тридцати. Фирменный светло-зеленый костюмчик сидел на ней как влитой. Юбочка, жакетик, пилотка. Белоснежная блузка, узенький галстук. По-хароновски всепонимающие глаза.