Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 54

— Ты — изверг! Зачем ты мне не сказал, что это на ночь читать нельзя? Ночью же веришь кому попало в сто раз больше! А я еще до конца дочитать не успела — и как давай пробовать!..

Она показывает мне свою Секретную Тетрадку. На обложке Тетрадки — золотое тиснение: «Му Life in Memoires» и пушистое гусиное перо. Всякий новый абзац она пишет фломастером другого цвета, покусывая его и отчаянно морща лоб.

«Жил-был один богатый человек. У него все было — и розовая ванна, и изумрудный рояль с серебряными клавишами вместо черных. И жил он в большом доме один, но дом ему не нравился, потому что не подходил ему по характеру. И потому он всегда нервничал, и даже не допивал свое нескафе по утрам, а сразу поскорее уходил из этого дома играть в теннис…»

Каждый день она записывает в тетрадку не более пяти новых строк, но странно — почти ничего не зачеркивает.

— Ты чего там молчишь?

— Хочу и молчу.

— Не, так не пойдет. Раз уж звонишь по телефону — изволь говорить что-нибудь.

— Это кто так решил?

— Тот, кто изобрел телефон.

— Но это же мой телефон!

— Твой. Вот и используй его по назначению.

— А в инструкции не написано, что в него молчать нельзя.

— Ну знаешь! В инструкции к вентилятору тоже не написано, что им гвозди нельзя забивать.

— Если вентилятором забивать гвозди — он сломается.

— Смотря как забивать… Я могу бережно.

— Это примерно как я молчу?

— М-да… Пожалуй.

Она принадлежит к редкому типу существ, которых я даже на расстоянии трех метров ощущаю как продолжение своего тела.

Никаких обязательств — и полное единение… Да, именно так. В отношениях с людьми я человек безответственный. Не вижу в том ничего ужасного.

То есть я люблю заботиться о других. Люблю в итоге ловить благодарные взгляды или же просто знать, что поступил с людьми так, как хотел бы, чтоб поступали со мной. Есть, есть гармония в бессребренничестве, как бы мы сами ни пытались изничтожить ее аргументами, будто бы все — ради ублажения родимого Эго…

Но главная моя слабость — стремление заботиться о других, не собираясь при этом оставаться в их жизни. Я не хочу быть в ответе за тех, кого приручил. И в последнее время — не хочу скрывать это свое нежелание. Ни от них, ни от себя самого.

За что ценю Дору: с ней не нужно разговаривать об отношениях. Ни у меня, ни у нее нет в том ни малейшей потребности.

С первой же нашей ночи вдвоем она поняла, что я за фрукт, и абсолютно спокойно восприняла то, на что постоянно обижались другие. Что бы ни случилось — я ненавижу разговоры об отношениях. Убежден: слова — точно так же, как пальцы и прочие части тела, — даны нам для того, чтобы создавать ими чувства, но не описывать их.

Мне нравится в это верить. И потому пытаться разубедить меня в этом — пустое занятие.

«Ведь никто — ни одна живая душа! — не знает, как оно должно быть на самом деле…»

Молитва для прокаженного.

Я разглядываю ее профиль. Она крепко зажмуривается, из-под намазанной тушью ресницы вдруг выкатывается огромная черная слеза.

— У-у-у!..

— Ты чего ревешь?

— Там Са-ашка одна-а…

— Не одна, а с бабкой, ты сама говорила.

— А-а-а!..

— Ну езжай в Токио да сдавайся в полицию на хрен! Рано или поздно — все равно придется, какая ж разница…

— Не-е. Мне рано еще…

— Чего рано-то? Ты уже и так в долгах по уши. Еще хочешь?

— При чем тут деньги? Вдруг я мужа себе найду?

— Кого? Японца?

— А что?

— Не смеши народ.

— Ну давай ты меня в жены возьмешь.





— Щ-щас!..

— О-о-о!..

— Не реви, говорю! Думай лучше. Кофе будешь?

— Да-а… У меня даже до Токио не хватит…

— На поезд я тебя посажу. А самолет они тебе сами потом оплатят.

— Как это?

— Как, как… Государство у них такое, щедрое. Подведут к самолету и уже перед трапом наручники снимут. Восемь часов лету — и ты в Москве.

— Врешь ты все…

— В общем, смотри. Завтра я еду в Токио. По работе. Надолго еду. Меня здесь долго не будет, слышишь? А на бары ваши в последнее время облавы все чаще, так? Если не ты сама придешь, а они тебя схавают — ничего хорошего. Так можно и срок схлопотать. А передачки я тебе в Токио каждую неделю таскать не смогу. Так что выходит — это твой последний шанс, дорогая. Ну? Поедешь со мной?

— Что… Прямо завтра?

— Думай. Я пошел кофе варить.

Если верить японской статистике, средний мужской оргазм длится десять-пятнадцать секунд. Десять-пятнадцать секунд, ради которых разрушают империи, ломают жизни и убивают друг друга миллионы людей столько веков подряд.

У среднестатистического мужчины оргазм длится полминуты в неделю и двадцать четыре минуты в году. За всю свою среднестатистическую жизнь он получает где-то около двенадцати часов того, чего, собственно, всю дорогу и добивался.

Для занятий любовью вовсе не обязателен импульс любви, как и наоборот. Может, именно поэтому крокодилы — одни из самых древних, кто выжил на этой Земле.

Жить крокодилы могут и в воде, и на суше. Но я никогда не слыхал, чтобы на суше крокодилы занимались любовью.

Я стою на подножке вагона и жду.

До отправления — две минуты.

Возвращайся в воду, дуреха. Крокодилам нельзя без воды…

Хр-руп! — разгрызаю очередное кофейное зернышко. От хронического недосыпа чуть покалывает в висках.

Минута.

Гудок сотрясает платформу.

Ее сиреневый плащ — в самом-самом конце вокзального коридора. Между нами — с полкилометра. Что-то около двух минут.

Она шагает нервно и быстро, очень быстро, глядя в точку перед собой. Она идет очень быстро — но она не бежит.

Знает, что так не успеть — и все-таки.

Это же страшно важно — не позволить себе побежать. Уж она-то знает это прекрасно.

Я уже не смотрю, не могу смотреть на нее — только слышу, как каблучки выбивают отчаянный ритм по предательски-звонкому кафелю перрона…

Ведь нас нельзя приручить.

Мне нравится думать, что я в это верю.

Умничка, шепчу я одними губами.

Не бежать.

Что угодно — только не это.

В тот самый миг, когда железо надсадно ахает, а изображение мира вокруг начинает медленно уплывать от меня, — я аккуратно выдавливаю большим пальцем квадрат плексигласа с четырьмя иероглифами и жму на пуговицу стоп-крана.

Side В:

Своих не выдал

Плыло судно с Сахалина да к японским берегам. В январе. Бревна везло — для строительства японцами себе теплых домов и прочей забавной мебели. И случился на море шторм, и посрывало у бревен тросы, и начали эти бревна разбегаться в разные стороны и засорять собой Мировой Океан.

А на ту беду работал на судне дядя Миша сотоварищи. Дяде Мише было пятьдесят четыре года, он помнил войну и был воспитан в духе уважения к своему и чужому труду. Дядя Миша не знал о том, что на свете бывают страховки на случай стихийных бедствий. И вот, по пояс в ледяной воде, дядя Миша сотоварищи начал эти бревна спасать.

Когда проборовшегося за японское счастье дядю Мишу доставили в центральный госпиталь города Ниигата, у него все легкие были забиты соплями и гноем, и, в общем-то, он умирал. Но ему не дали. Ему тут же сделали операцию, просверлив дырочку в груди, а чтоб было не больно, обкачали дядю Мишу наркотиками довольно сильного действия.

И вот дядя Миша проснулся в странной палате, окруженный не известной ему самурайской публикой, которая на него то и дело косилась и лопотала по-непонятному. Никто не подходил к дяде Мише и не заговаривал с ним, но он сразу сообразил, что к чему. Когда я появился в его палате, он посмотрел на меня цепким взглядом и отчетливым шепотом — так, чтоб только мы двое поняли, — сказал:

— Димочка. Я все понял. Ты передай нашим: сегодня ночью они решили меня убить. Вон те двое. Ты осторожнее, они понимают по-русски, так что ты вслух мне не отвечай… Просто смотри в окно и головой незаметно кивай… Теперь дальше слушай. Я знаю, куда они одежду мою спрятали. Я разработал план. Ты им говоришь, что мне позвонить домой надо. А мы в это время выкрадаем мою одежду — и в полицию сразу, понял? Только быстро надо, а то этот их, главный придет!..