Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 54

Я люблю верить таким историям. В конце концов, верить чему-то или нет — вопрос персонального вкуса, никакого отношения к Истине не имеющий. Может, именно из историй, в которые нам нравится верить, постепенно и складывается наш характер?

Например.

Она умеет гадать на кофейной гуще. Впрочем, может, она только думает, что умеет. Но какая разница?

Она верит, что умеет гадать на кофейной гуще. Так ей легче реализовывать свою тягу к себе самой? Как у японцев — «сначала ты пьешь сакэ, потом сакэ пьет сакэ, а потом сакэ пьет тебя»… Неужели и с верой так же? Скорее да, чем нет. Иначе зачем бы люди строили храмы?

Ей нравится верить, что она умеет гадать на кофейной гуще. Нравится Вера как занятие для души. И в этом смысле она очень занятой человек.

Год спустя, когда Макс разводился, та грузинская джезва почему-то начала протекать непонятно где. Но Макс, угрюмый эстет, все равно продолжал варить в ней кофе, и через пару месяцев она запаялась обратно сама собой.

Покачиваясь над конфоркой в такт густому черному блюзу, жду, когда подымется пена, и думаю про Формулу Гениальности.

Вспоминаю слова отца: «Во все времена человек сочинял литературу с одной-единственной целью: нащупать баланс между своими животным и духовным началами».

Хорошо. Возьмем это за ось ординат. Абсциссы же разложим на «познанное — непознанное»… Как ни тужусь, в голове никакой фигуры не возникает. Чего здесь не хватает — случайности? Движения? Чувства юмора? Веры?

«Бог есть то, что мы в себе еще не узнали. И потому Он вечен».

Определения, определения. Сколько я их еще насочиняю?

Кофе готов, но ты уже в душе. Поразительно, как это я не услышал твоих шагов в коридоре. Впрочем, это тоже часть нашей игры. Ее роль, с которой ты, что говорить, справляешься превосходно. В моей жизни ты случаешься сразу, какая есть: никаких предварительных привыканий друг к другу. Нам не приходится кружиться над главным, как кошкам вокруг сметаны. В мою одиноко-двуспальную ты забираешься сразу по окончании вечеринки, последней массовой вечеринки в доме, — да так и ночуешь там до сих пор.

Посиделки выдаются забавные, и потом вспоминаются, как кино Джима Джармуша: всего понемногу в необъяснимой взаимосвязи и невесть на чем держащемся хрупком балансе. Пара-тройка забавных дискуссий, две пикантные недоссоры и один поцелуй. Плюс целая стопка откопанного с получки музыкального кайфа. «Тепло, легко, глубоко…» — бормочет, похрипывая, старина Джон Ли Хукер. Тепло, легко, глубоко — так проникает под кожу доавангардный джаз. Элла, Эррол Гарнер, Билл Эванс. «The autumn leaves…» Тепло, легко, глубоко. Вот так я хотел бы любить своих женщин. И ты знаешь это заранее. Знаешь без слов. И все расходятся, и я запираю дверь, принимаю душ, поднимаюсь наверх — и в полной уверенности, что нахожусь в доме один, распластываюсь с закрытыми глазами на простынях… Drift by the window… И ощущаю губами тебя. Именно тебя — я знаю это мгновенно, хотя целую тебя первый раз в жизни…. The summer kisses… Тепло, легко, глубоко… When autumn leaves… М-м-м… start to fall…

Черная жижа под густой, твердеющей пеной.

Самое главное — не позволить ей убежать.

Вот еще чуть-чуть — и слепая сила взорвет уже эту напряженно-нервную неподвижность, бросится на тебя, точно монстр-кровопийца сквозь стену, кроша косматыми лапами железобетон…

Не дать убежать.

Что угодно — только не упустить этот миг. Этот глоток немой пустоты между точкой кипения и точкой взрыва: зазевался, не угадал — все пропало.

Но в тот самый миг, когда раскаленная медь еле слышно и томно скрипит, а весь мир — ах-ха! — выдыхает в судороге осатанелую душу над первой каплей, рванувшей из развороченных ожиданием недр, — я легким движением кисти снимаю джезву с огня.

— Почему ты всегда один? Ты что, никого не любишь?

— Дело не в этом… Просто существует такой закон.

— Какой закон?





— Все, что мы действительно любим, всегда принадлежит к какой-то из трех категорий: либо это вредно для здоровья, либо осуждается обществом, либо — трудно достать.

— Хм… Глупости. Вовсе не обязательно.

— Да? Ну, вот что ты действительно любишь?

— Фрукты!

— Хм… Твоя взяла. Придется добавить еще одну категорию.

— Какую же?

— Скоропортящиеся продукты.

Дора — легкий человек, и я люблю сидеть с ней, когда у нас обоих выдается для этого время, благо живем мы друг от друга недалеко. Как всегда, я жутко завидую ее умению не расстраиваться ни по какой причине дольше получаса. И когда у меня очередные «кризы» — по работе ли, с женой, а то и просто опять ощущаю, как время жизни утекает сквозь пальцы, — я покупаю каких-нибудь недорогих фруктов и отправляюсь за пару кварталов «лакомить старую кобылу», как она сама это называет.

«Старой кобыле» девятнадцать годков от роду, плюс огромные цыганские глазищи, пухлые, невзирая на общую фотомодельную костлявость, щеки и обалденная ямочка на подбородке. Голос — не по возрасту глубокий, грудной:

— …Но это еще давно было. Аж в прошлом году, когда мы все жили в фужи-масионе.

Название «Fuji Mansion», надо полагать, было написано на здании по-английски, и она запомнила его глазами, а не на слух. Сколько ее помню, Дора всю дорогу упорно, с трогательно-детским пофигизмом пропускает буквы в малознакомых и «не шибко до зарезу нужных» иностранных словах. С точно таким же пофигизмом она разбрасывает по комнате свои трусики-лифчики-чулочки, забывая убрать их к приходу званых гостей, или разбалтывает кому ни попадя о своей давно скончавшейся визе в стране пребывания.

— Ой, Дорка, дотреплешься — заложут тебя и повяжут! — качаю я головой. — Домой отправят — опять в штукатуры пойдешь?

Удар ниже пояса. Мрачнеет. Молчит — пока взгляд случайно не падает на магнитофон. Нажимает кнопку, вспрыгивает на тахту — мои бедра между ее ступней — и выдает мне совершенно потрясную джигу. А может, и самбу…

Она никогда не знает, что конкретно танцует, но делает это хорошо.

Работа ее — hostess. Девочка в баре. Одна из тысяч просочившихся всеми неправдами по гостевым визам — и растворившихся в бескрайней ночи славянских дев, не знающих ни языка, ни чем бы толком заняться, но мертвой хваткой цепляющихся за жизнь. Интереснее всего донимать их вопросами из серии «что б ты сделала, если б нашла миллион». Полная катастрофа.

Одиннадцать классов недополученного ликбеза, недоласканное детство, добрая душа и длинные ноги. Маленькие перепуганные зверьки, не найдя себе места под солнцем дома, готовы болтаться здесь на просроченных визах, не высовываясь днем на свет божий до двух, а то и трех лет кряду. В итоге одних случайно отлавливает полиция — раз в полгода, «для галочки», проводят облавы в барах и проверяют у всех паспорта. Другие «сыпятся» на полулегальных абортах. Кто-то просто ломается от такого режима и сдается сам. Бояться им, в общем, нечего. Посидят недельку в непыльной камере, покуда на них дела оформляют — а там и депортация. Что делать, раз уж без этого домой не вернуться никак…

— Дорка, пошли в субботу в бильярд играть.

— Давай!.. Ой, не! В субботу никак, у меня клиентус…

О клиентах Дора говорит с той же механической скукотищей в голосе, с какой ляпает вскользь о грядущих месячных («Ну во-от, опять праздники, а тут, понимаешь, за телефон с Россией не плочено!») или материт своего «недомужа», который бросил ее с годовалой лялькой на руках в опостылевших Мытищах полтора года назад. Сейчас с дитем нянчится бабушка, а девятнадцатилетняя мамахен, костьми ложась под кого ни попадя на заграничном трудовом фронте, весьма безуспешно пытается скопить деньги на собственный флэт.

Понравившуюся книгу она заглатывает вмиг и потом пару дней слоняется кругами по комнате, только что не сияя прочитанным изнутри. В прошлый раз я распечатал ей баховские «Иллюзии», и теперь она с гордостью ветерана демонстрирует мне шишку на лбу — якобы результат ее искренних попыток пройти сквозь стену.