Страница 11 из 15
– У тебя очень красивая жена, но ты эгоист… – И тут же без перехода: – В общем, ты написал прелестный пейзажик, но он… Прости за откровенность, но он не имеет к искусству никакого отношения. Ты изобразил очень красивый уголок Юрмалы, и тона подобрал живые, а местами свежие, но это всего лишь фотография… Если тебе нравятся такие виды, купи фотоаппарат и снимай себе на здоровье… Сэкномишь краски и время…
Дарий, сжавшись, молчал. Конечно, ему было что возразить, особенно насчет собственных картин Кефала, на которых толстые, правда, реалистично выписанные женские задницы сюрреалистично переходили в корневища деревьев, а сами корневища прирастали к каким-то монстрам с человеческими торсами и хищными звереподобными рожами. А на другой картине и того круче: из влагалища бабы, раскинувшей в стороны ноги-корневища, хлещет водопад, под которым, грозя кому-то назидательно пальцем, стоит старец, очень похожий на самого Кефала.
– Ты только не обижайся… Как тебе объяснить? В искусстве нельзя врать, – в голосе художника послышалась так ненавистная Дарию безапелляционность. – Искусство, дорогой мой, не терпит повторов и вообще банальности… Оно должно быть всегда актуальным. Новизна, разнообразие, контрастность – вот что является сутью настоящего искусства.
Девицы уже переместились в другую комнату, откуда слышались их отрывистые реплики, смех…
– А твой сюр – это настоящее искусство? – не стерпел Дарий. – По-твоему, выходит, если бы во времена Левитана или Куинджи были фотоаппараты, то не было бы и этих замечательных пейзажистов? – Дарию было что возразить старику, но он относился к нему с той терпимостью, которую иногда диктует разница лет. И как ни крути, а Кефал своеобразный, в чем-то необычный, с чем Дарий считался и что по-своему ценил.
Разговор об искусстве закончился монологом хозяина и довольно общей и малоубедительной отмашкой Дария. После того как художник выпроводил из дома девиц, бросив вдогонку оставленные кем-то из них трусики, он закурил свою вонючую, местной крутки сигару и с чашкой тройного кофе как ни в чем не бывало уселся в раскладное кресло с холщовым сиденьем.
– Понимаешь, всему свое время, – продолжил лекцию Кефал. – Да, ты прав: и Левитан, и Куинджи, и Шишкин – большие художники, но они остались в своем времени. И те приемы, которые они использовали, их стиль для нас… ну как тебе объяснить… для нас, современных художников, считаются эпигонскими. Устаревшими, что ли… Нет в них божественной искры…
Дарию хотелось послать старца на хуй, но он сдержался и родил не очень убедительную фразу:
– Но ведь и нынешний сюрреализм тоже не сегодня появился на свет. До него были и Эрнест, и Арп, и Сальвадор Дали… и был «Мед слаще крови», и было «Постоянство памяти»… А в нынешних нет ничего нового, извини за выражение, одна пачкотня… Игрушки для снобов и бездельников… И вообще… – он взглянул на свои часы и поднялся с чуть живого дачного стула.
Дарий, понимая, что переубедить старого маразматика ему не удастся, забрал свой этюд-пейзаж, сиротливо валявшийся на полу вниз лицом, и, не сказав ни слова, вышел из пропахшей блудом и сигарами хибары…
…Вот такая ассоциация с Кефалом пришла в голову озадаченного Дария, когда он думал о «старческом возрасте» неизвестного, но, как ему казалось, представлявшего реальную угрозу его личной жизни испанца дона Хуана Гойтисоло…
В ожидании Пандоры Дарий не находил себе места, хотя понимал своим ревнивым нутром, что в первый день ничего с ней Такого не случится… Хотя может иметь место экспромт… Но как бы там ни было, взяв небольшой старый этюдник, он отправился на пленэр. Он прошел той же дорогой, которой возвращался вчера с пляжа, неся через плечо этюдник, а в руке – небольшой раскладной стульчик. Как и вчера, он миновал разомлевший от жары рынок, вступил в тень опасно нависшего козырька бывшего магазина мясных полуфабрикатов, вошел в аллею, по которой, как и накануне, гоняли юные гонщики на мини-электрокарах, а в тени густых лип (кто на скамейке, а кто в шезлонге) за ними наблюдали мамы и папы, на лицах которых было и умиление, и полдневная скука…
Дарий дошел до того места, откуда открывался вид на часть залива, кромки зарослей из ивняка и молоденьких сосен. Именно с этого места (когда-то там находился ресторан «Морская жемчужина», несколько лет назад сгоревший во время грозы) он схватывал и переносил на холст все цвета и переливы моря, песка, чаек, облаков, бритвенно отточенной черты горизонта и чего-то еще такого, чего обычный взгляд ни разглядеть, ни почувствовать не в состоянии. Говорят, глаз художника выделяет из видимого мира более двухсот цветовых оттенков, но еще большее количество «видит» внутри себя, и даже тогда, когда глаза его закрыты. Однако палитра Дария была бедновата, и отчасти это объяснялось его учтивой манерой в отношении искусства, ибо переизбыток радужности, чрезмерные яркость и светоносность ему претили, казались плохим вкусом… Второй причиной, влияющей на цветовую фактуру, была экономия красок.
Пока он раскорячивал алюминиевые ножки этюдника, со стороны моря прилетела небольшая, видимо, совсем молодая чайка, и приземлилась в нескольких метрах от него. Возможно, она голодна и у нее был не очень удачный день в поисках добычи. Птица разгребла тонкими лапками песок и, поджав их, улеглась, уютно сжавшись, и возникало впечатление, что это белокрылое существо устало мотаться по свету и решило наконец передохнуть в теплой колыбели золотистого берега. И действительно, угнездившись, чайка, закрыв глаза, опустила голову, и Дарий, наблюдавший за ней, подумал о другом береге, где звучала песня с такими словами: «Она улетела вдоль Черного моря, и мне не догнать ее вновь, доверчивой чайке расставила сети другая большая любовь…» Это выплыло из памяти само собой, из далекой жизни, где были другие лица и другие судьбы. И другая любовь по имени Элегия. И не было еще в его мире судьбы по имени Пандора.
Дарий вынул из крохотных бумажных кулечков кисточки и аккуратно разложил на кулисе этюдника, а самую маленькую из них, колонковую кисть, он послюнявил, сгладил и опустил во флакончик с растворителем. Это его самая любимая и самая дорогая кисточка, и ею он обычно заканчивает работу, наносит последние и самые тонкие мазки…
Писа́лось легко, вдохновенно, и вскоре на заранее загрунтованном холсте появились первые цветовые очертания кромки моря, темно-лиловая полоса горизонта и нежно-изумрудная веточка ивы, сквозь листья которой просматривалась глубокая просинь неба. Уже снизошедшая с макушки лета, но еще не шагнувшая в предосеннюю лощину затухания…
Отложив кисть, Дарий закурил и стал бездумно взирать на светлый, широко распахнутый перед ним мир. Чайка еще спала, и он за нее порадовался. И вдруг Дарий увидел вчерашнюю мужскую фигуру, которая у воды проделывала хаотические и, как ему казалось, совершенно бессмысленные движения руками. И от лиелупского маяка, как и вчера, накатывала на велосипеде та же самая до черноты загоревшая юная брюнетка в желтом купальнике с зеленым рюкзаком на спине, и Дарий, узрев это, даже обеспокоился – подумал, уж не имеет ли дело с дежавю. Повторение мгновений, некогда уже пережитых, что бывало с ним не раз. Но нет, это было не дежавю, ибо в глаза не бросался вчерашний отблеск от спиц и никелированных ободов, и объяснялось это тем, что на солнце надвинулось рыхлое, словно сахарный снежок, облако… Вчера такого на небе не было. Как не было и жемчужной ленты, оставшейся от самолета, пролетевшего в сторону северо-запада, куда обычно направляются таллинские и санкт-петербургские рейсы…
Народу на пляже заметно прибыло, и надо всем разноцветьем купальников и плавок, шезлонгов и зонтов, словно бабочки, летали мячи, а со стороны залива неслась трескотня водных мотоциклов.
Он увидел, как в его сторону по травяному откосу дюны поднимается пожилая женщина с целлофановым пакетом в руках, в легком ситцевом платье и в широкополой старомодной панаме с бахромой, которые были в моде еще в тридцатые-сороковые годы прошлого века. Во всяком случае, именно в такой панаме была на фотографии изображена его мать в последнее предвоенное лето в Сочи.