Страница 59 из 73
Да, а девчонку эту, оказывается, летчик с той стороны привез — к партизанам летал с документом и привез на возвратном пути. Разбинтовали ее, у нее, поверите… да чего не поверите, сами небось видели, черви в живом теле так и копошатся. Уж такая меня жалость взяла, такая жалость…
Санитарка взялась за седенькую голову под марлевой косынкой, сжала ее и закачалась из стороны в сторону.
— Да что ж это, думаю. Господи, царица небесная, да как же можно такой-то тонехонькой и такие муки принимать! Начала я ее обихоживать. Честное мое слово, девоньки, за родной своей так не ходила. Уж она мне порассказала, уж она мне наплакала про то, что на той стороне перетерпела! И насильничание, и голод, и на морозе ее морозили, и с живой шкуру шомполами снимали — верно говорила, у нее вся спина в полосах и ознобная… У меня, верите, от страху голова трястись начала. И вот что тут получилось. Окрепла она маленько, не то что потолстела — такие до старости не толстеют, уж перед смертью расплываются, — а просто зорька на щеках выступила. И так, не долечившись, умолила, упросила и обратно с тем же летчиком в тыл и улетела. Ну зачем ты, говорю, дура, лезешь туда? Зачем? Ведь опять тело и душу сломают. А она, знаете, посмотрела на меня так прозрачно, как вот те, что перед смертью, опрокидываясь, смотрят, и сказала незабываемые слова: «Душу мою никто не возьмет — сама только отдать могу. А тело?.. Когда на святое дело идешь, тело жалеть нечего».
Вот с того самого дня и я, старая грешница, стала над жизнью задумываться. И почему ж это так получается — женщине завсегда вдвое достается? Ведь и воюет она в наше время не хуже мужика, да ей еще от них же, как бабе, достается? И теперь все больше о меньшой убиваюсь, а через нее и с вами вожусь. Вот ведь почему говорится: не только в одних заслугах или там таланте дело, а еще и в жалости. А она у каждого — своя.
И хотя Валя не совсем была согласна с прачкой и санитаркой, она скорее поддерживала буйного снайпера, но что-то от той партизанки она почувствовала в себе, хотя это не вызвало в ней гордости. Наоборот, пришла спокойная, раздумчивая грусть.
С этого вечера в палате почти не говорили о женских делах, чаще молчали, читали вслух газеты. Было лишь одно, что тревожило, — отсутствие материнских писем. Валя и ждала их и боялась.
В эти же дни Валя впервые поднялась и села на койке, подвинулась к окну и заглянула в него. Первое, что она увидела, был открытый «виллис». В нем ехал осанистый, но еще бравый генерал в полевой, неяркой форме и равнодушно смотрел на окна. На мгновение взгляды их встретились. Глаза у генерала расширились, он мотнул головой, будто отгоняя навязчивое видение. Машина пронеслась, и Валя видела, что генерал оглянулся.
Валя, прижав ладошки к груди, сидела молча — она узнала генерала. Это был тот самый полковник, который когда-то в госпитале угощал ее вином и пыжился, как мартовский кот.
Встреча была необычной, но не она почему-то взволновала Валю.
Когда в палату пришла санитарка, Валя прежде всего спросила:
— А как того полковника? Спасли?
— Да как тебе сказать, — замялась санитарка. — Нет, вроде бы…
— Как нет?.. — замирая, спросила Валя. — Как нет? А что же армейский хирург? Он разве не помог?
— Что ж, милая моя, чай, он тоже человек живой. Не все в его руки дадено.
— Я пойду… Пойду посмотрю, — робко прошептала Валя. И то, что старуха не остановила ее, не отговаривала, окончательно укрепило ее в страшном предчувствии.
Шатаясь, задыхаясь от боли, она прошла палату, и тут только к ней подскочила санитарка, подхватила, положила ее руку на свое плечо и, поддерживая, повела, приговаривая.
— Это ничего, маленькая, это ничего.
Они прошли длинным школьным коридором, сплошь заставленным койками и носилками с недавно прибывшими ранеными, минули старые, густые и кое-где посеченные снарядами липы, двор и за садиком увидели группу людей, несколько машин и строй солдат.
Задыхаясь, но уже не чувствуя боли, наклонясь вперед и, как слепая, невольно выставляя перед собой руку с растопыренными, тонкими, просвечивающими на солнце пальцами, Валя спешила к этому строю. Она прошла сквозь расступившуюся толпу и остановилась перед простым, неоклеенным гробом. Возле него на коленях стояла женщина с узкими медицинскими погонами и, придерживаясь руками за шершавые доски, пристально смотрела в лицо полковника.
Вначале это лицо показалось Вале совершенно незнакомым — худое, восковое, с заострившимся носом и общим выражением брезгливого страдания. Но в самых уголках рта, у резко очерченного подбородка со свежей, поблескивающей на солнце, недавно выступившей щетиной с проседью, таились улыбчивые черточки. И когда Валя увидела их, она узнала отца.
Она сняла руку с плеча санитарки и осторожно, как актриса на сцене, ступая на вытянутый носок, маленькими шажками обогнула гроб, постояла перед ним, потом села на землю. Было так тихо, что она услышала жужжание больших серых мух. Они пролетали над головой и скрывались за спиной — только потом она узнала, что кровь пропитала повязку и выступила на спине.
В те минуты она этого не знала. Она просто сидела и смотрела на отца и как-то со стороны, с недоумением перебирала не его, а свою жизнь, не стыдясь, а просто отмечая, как она бывала жестока к нему, — не разыскала, не попыталась облегчить его участь, подозревала, что он забыл ее, бросил, равнодушно и тоже как бы со стороны злилась на то, что не добилась перевода в его часть и все это время слишком редко писала ему — была занята собой.
«Вот так, может, сейчас хоронят Осадчего или Виктора, а я даже не писала им», — подумала она, и сейчас же перед ней мелькнуло озабоченное, встревоженное лицо Прохорова. Она поняла, что все эти дни думала о нем, и сразу представила, что хоронят и его. Она закричала:
— Па-па!
И снова после этого вскрика над гробом сгрудилась тишина. Гудели лишь толстые серые мухи.
Женщина встала с колен, обогнула гроб и, присев, обняла Валю.
— Он все время думал о вас, — печально сказала она. — Все время. И даже когда очнулся в машине, — мы его везли уже сюда, — спросил: «А где Валя?»
Валя взглянула на эту женщину, прижалась к ней и замолкла. Потом поднялась на колени и приникла к отцовскому нехорошо вздрагивающему под щекой, морщинистому лбу. От тела уже шел запашок. Валя выпрямилась и с помощью женщины и санитарки поднялась на ноги. Санитарка торопливо объясняла:
— Выходит, как чувствовала. Полковник, говорят, Радионов. А у меня — Радионова. Посмотрела на него, — а, батюшки, так то ж копии срисованные. Как звали? Виктором. А моя-то — Викторовна. И страшно, а не сказать не могла. Потому век бы маялась — родной отец без нее похоронен.
Валей овладело холодное спокойствие. Она стояла прямо, положив руки на грудь, крепко сцепив пальцы, и в эту минуту была похожа на мать. Кто-то почтительно спросил, окончено ли прощание. Но этот вопрос относился не к ней, и она не шевельнулась. Тогда молчаливые солдаты, ступая на цыпочках, принесли крышку гроба и стали осторожно вколачивать заранее приживленные в крышке гвозди. Не стук молотков, а вид этих заранее приготовленных гвоздей потряс Валю, и она чуть не закричала. Но холодное, негнущееся состояние не позволило сделать это — в горле отказали какие-то нервики.
Потом гроб опустили в яму, санитарка подтолкнула Валю:
— Брось землицы, брось, маленькая.
Валя покорно нагнулась и стала бросать на белый гроб ярко-желтую, прогретую землю. В этот момент сзади грохнул винтовочный залп. Земля густо посыпалась в могилу, и гроб глухо и протестующе отозвался на удары. Эти залпы, скрежет лопат отнимали у Вали силы. Жужжание мух становилось все нестерпимей, и, когда от гроба осталась только свежая, еще живая верхушка, яма расплылась, и Валя медленно осела.
Очнулась она от мерного покачивания, открыла глаза и увидела над собой ожесточенное, мрачно красивое лицо Прохорова — совсем такое, какое она видела во время своих полетов в сиреневой дымке небытия. Теперь, когда она уже пережила это, она не удивилась, а подумала: «Как хорошо, что он все-таки появился. Может быть, он еще жив». И закрыла глаза.