Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 73



В этот день она впервые уснула. Крепко, без сновидений.

На следующий день она открыла глаза, прислушалась к стонам и говору в палате и увидела над собой мягкое, все в мелких, стертых морщинках и розовых прожилках женское лицо, увидела, как шевелятся на нем розовые мягкие губы, и улыбнулась. Губы опять пошевелились. К Валиному рту поднесли чайничек, и она долго, с наслаждением пила крепкий, очень сладкий остуженный чай, благодарно улыбнулась и опять уснула.

Так началось выздоровление. Оно шло быстро. Ей опять повезло: косо прошедшие осколки задели только левую сторону спины, разрезали ее, кое-где поцарапали ребра. Кроме того, была контузия, и поэтому первое время Валя не только плохо слышала, но и невнятно разговаривала.

Молодой организм быстро восстанавливал силы. Переливание крови или вливание глюкозы ей теперь не делали: в разгар боев эти дефицитные в те дни препараты берегли для тяжелораненых. И хотя она тоже проходила по разряду тяжелораненых — множественное, осколочное, с повреждением костей, — в сущности, у нее было среднее ранение.

Валя поняла это, когда познакомилась с соседками по палате. Они действительно были ранены тяжело. На всю жизнь. У одной отрезана нога, у другой — рука, у третьей, зенитчицы, прошита очередью грудь, у четвертой, телефонистки, осколком бомбы разбита голова. В этой палате не было тех, кто приходил в госпитали «по-женскому». Здесь лежали солдаты, и они по-солдатски были спокойны и грубоваты.

От койки к койке легко, как присловье, перепархивали затейливые матючки, снайпер, которой недавно отрезали ногу, много курила и никогда не забывала свернуть цигарку для телефонистки, которая стала курить только в госпитале. Уже пожилая, по Валиным понятиям, женщина из прачечного отряда — она подорвалась на мине, когда развешивала белье, — с удивительным целомудрием рассказывала о своих многочисленных любовниках, всегда показывая их смешными и глупыми, потому что прачка обманывала их с другими.

Прачку слушали с удовольствием и не злились на нее. Все знали, что первая ее любовь оказалась неудачной — парень обманул. И муж попался паршивый — таскался по другим.

— Вот и я, на него глядючи, пошла.

Прегрешения ей прощали еще и потому, что в разгар самого веселого и глупо неприличного рассказа прачка вдруг грустнела, вспыхивала и замолкала. Ее подзуживали и, разгоряченные, просили продолжать, но она только отмахивалась.

Такой жизни Валя еще не знала. Валя как бы открывала недоступную до сих пор женскую душу и со сладким стыдом отмечала в себе схожие если не поступки, то мысли. Но от этого она уже не казалась себе старше, а наоборот, несравненно моложе, чем была на самом деле.

В госпитале она помолодела. Словно вместе с кровью из нее вышла ею придуманная старость и многоопытность, и Валя все больше убеждалась, какая она, в сущности, девчонка.

Иногда в разговор вступала добренькая и немножко хитренькая санитарка. Она уже вырастила пятерых детей — трое были в солдатах, одна с мужем жила на Урале, последняя, самая любимая, вышла баламутной — «шатается черт те где».

— С мужем мы жили хорошо. — Тут санитарка певуче и ослепительно просто уточняла приметы хорошей жизни.

Здесь, в этой палате, все называлось своими именами, и здесь, как нигде, женщины и девушки походили на мужчин. В минуты философского раздумья Вале начинало даже казаться, что люди только нарочно выдумали это различие между женщинами и мужчинами. Нет его. Все одинаковы. Есть грязные и развратные женщины, есть такие же мужчины. Есть чистые духом девушки и такие же юноши. Разве худенькая, молча страдающая телефонистка хуже или лучше Виктора? Они совершенно одинаковы. Он бросил свою музыку, чтобы уйти в строй. Она ушла из консерватории, чтобы очутиться на фронте. А разве эта прачка не стоит того полковника, который приставал к Вале? У того в глазах тоже мелькало что-то вроде смущения.

Она опять ощутила свою зрелую мудрость, но это была совсем не та, что когда-то заставляла ее надуваться, смотреть на людей свысока, ненавидеть их или, наоборот, жалеть. Это была новая, просветленная мудрость, она уже не мешала видеть в людях и хорошее, светлое, что есть в каждом человеке. Она уже не заслоняла, а украшала людей, объясняла их, предостерегая от плохого.

Но что было самым удивительным, несмотря на эту новую мудрость, на новую, прочувствованную молодость и внутреннюю чистоту, Валя все-таки с интересом слушала пряные, будоражащие рассказы и иногда краснела от собственных мыслей. Когда она несколько раз поймала себя на этом, ей вдруг стало понятным, почему снайпер так лихо ругается и так много курит. Чтобы проверить это, Валя спросила у нее:

— А ты… Ты кого-нибудь любила?

Снайпер попробовала отшутиться — грубо и цинично, — но Валя продолжала приставать к ней, и вся палата замерла. Снайпер разрыдалась и сквозь гордые и злые слезы призналась:

— Девушка я… И теперь вот навек останусь Христовой невестой. Кто меня такую возьмет?

Прачка грубо прикрикнула на Валю и долго успокаивала безногую. После этого случая пряные разговоры прекратились, а к Вале стали относиться отчужденно, как к человеку не то что неловкому, а злому.



Но Валя узнала главное: есть люди, которые прячут за руганью, цинизмом и грубостью слишком слабые сердца и нежные души. И потому что сама она не пряталась, она как-то сказала снайперу:

— Все мы здесь уже такие, что… только одним матерям нужны.

Она произнесла это сурово, без всякой связи с предыдущим разговором, и это сразу сняло отчуждение.

Оказалось, что у прачки тоже есть дети, но они остались с бабушкой, а она пошла на фронт, потому что такое уж дело. Если у тебя чистое сердце, так усидеть невозможно.

А старушка санитарка, оказалось, пошла на фронт потому, что сыны-то тоже на фронте.

— Может, не ко мне попадут, так к такой, которая поймет… — и она заплакала.

В этот вечер плакали много и охотно и вспоминали не любовников или тех, кто нравился, а детство — отцов, братьев, школьных товарищей. И всем, как и Вале, казалось, что они гораздо чище и лучше, потому что вот думают о них, а они… Они, наверно, вспоминают о них только как о женщинах.

В тот же вечер санитарка сообщила госпитальную новость: привезли важного полковника, которого приказали обязательно спасти. Приехал сам армейский хирург и с ним еще врачи — будут делать операцию.

И сразу завязался спор, потому что телефонистка зло сказала:

— Для полковника — армейский хирург, а для нас — заштатные, — и устало уронила тонкую руку. — Когда это кончится?

— Не говори, — охотно поддержала снайпер. — Разве ж с такими порядками к коммунизму придешь? В госпитале, где все голенькие, и то различие.

— Не скажите, девочки, люди разные бывают. Разный им и почет, — рассудительно решила прачка. — Кто что стоит, то тому и дают.

— Да ведь здесь только те, что все отдали! — возмутилась телефонистка.

— Не скажи… Ну чего вот я или, к примеру, наша санитарка отдали? Только что страху больше натерпимся да потруднее, чем в тылу, приходится. Только и того. А вот ее взять, — указала она на снайпера, — пока я кальсоны полоскала, она шестнадцать немцев на тот свет отправила. Это, я так думаю, не всякому мужику доступно. Может, даже и тому полковнику. А ведь лечение у нас с ней одинаковое, кормежка тоже, и разговоры тоже одинаковые. А мы-то с ней — неодинаковые. Так-то.

Санитарка покорно кивала головой:

— Так, так, девочки. Разные люди, разное и отношение. А только… только слабеньких-то жальчее. Ведь я поначалу в женскую палату не хотела идти — в мирные-то часы здесь одни только абортички лежали или иные какие, грязные болезни скрывавшие. Противно было за такими ходить. Я б им морды била, а не то что…

Тут санитарка с такой злобой, с такой понятой и разделенной всеми остальными вспыльчивой ненавистью стала приводить приметы и факты женского падения, что ее гладкое, розоватое лицо покраснело и стало неприятным:

— А потом, значит, увидела я одну такую худенькую, глаза огромаднейшие и цветом в льняное поле отдают — и прозелень есть и голубизна необыкновенная. Волосики у нее реденькие и тоже льняные. А одета — тельце так и светится. Юбка из мешковины — нитка от нитки, как в сети, лежит, а кофта, наоборот, хорошего сукна, но только в грязи вся, в заплатах, а под нею — один только лифчик старенький. Ну, как глянула я на нее, так душа у меня и зашлась: «Вот, думаю, и моя младшенькая такая же непутевая и вот так же, до конца доведенная, может, гибнет». Раньше я ее все черным словом ругала, потому что не послушалась меня, ушла в эти самые партизаны. Как была непутевой, так и осталась до последнего часа.