Страница 6 из 26
Еще до смерти бабушки порядки в нашем доме начали меняться. Наша новая гувернантка, m-lle Cristine [Zabulotte], образованная француженка, настояла на том, чтобы мы гуляли каждый день, чтобы нам купили книг с картинками, ввела по вечерам чтение вслух. И тут оказалось, что мать очень любила читать. Она еще очень любила играть на рояле, и в доме у нас был рояль, но всегда стоял запертым. После смерти отца наша жизнь стала заметно изменяться. Мне удалось поступить в гимназию, на что у меня раньше не было никакой надежды. Это поступление сыграло очень важную роль: я освободилась из тесной клетки, в которой жила до 14 лет. В гимназии я училась плохо. Когда я стремилась стать гимназисткой, я представляла себе ученье как-то иначе: не так скучно и неинтересно. Мне казалось, что мои домашние учительницы не настоящие, ничего сами не знают, и поэтому заставляют меня учиться по книге, выучивать страницу за страницей <…> Почему мне не нравилась гимназия? Я не старалась себе этого объяснить, оценить учителей и их преподавание. Что я в этом понимала? Я не сомневалась, что все было именно так, как должно было быть. Особенно мне нравился учитель истории Фортунатов <…> Но я не любила уроков истории, потому что он гонял меня по хронологии, а я ее не могла, да и мало хотела запомнить. Равнодушна я была к учителю русского языка С. А. Соколову. Читая стихи, он хмыкал носом и читал так плохо, что портил впечатление. Досадно было и то, что с ним не было никакого простора. Это я живо чувствовала. Объявит в классе сочинение и непременно даст темой характеристику… и непременно так, как он дал ее в предшествующих уроках. Самостоятельности мысли он не допускал. И опять наползала скука… Редко-редко давались отвлеченные темы, и для меня это всегда был праздник.
Ненавидела я нашего немца Гинцбурга. Француз наш назывался M. Bougon. У него была какая-то лавка на Арбате. Он всегда вызывал меня при попечителе…
Но я не хочу задерживаться на гимназических годах. Четыре года сплошной скуки. Что они мне дали? Они дали мне общение с людьми, разрушили какую-то стенку, которая изолировала меня. Они дали мне живой материал для наблюдения, они дали мне подруг и в конце концов они дали мне совершенно неожиданное счастье: знакомство с Бартером и Гольцевым с их готовностью помочь моим первым литературным шагам.
Но я забежала вперед. Я плохо училась и часто тяготилась необходимостью каждое утро отправляться в гимназию. Мешали мне учиться книги, т. е. чтение, и благодаря чтению же я сознавала необходимость образования, и я уже ни за что не хотела такой жизни, как бабушкина и жизнь матери, а чтобы добиться другой, содержательной и интересной, мне казалось необходимым получить диплом домашней учительницы. Это уже было какое-то оружие для дальнейших достижений. У меня был большой секрет: я начала писать. Уже давно я пробовала писать стихи, и у меня уже была тетрадь: «Полное собрание стихотворений Л. Страховой». Но позже я решила, что писать стихи так же трудно, как ходить по канату, вместо того чтобы ходить свободно по земле, и я перешла на прозу.
У матери образовалась привычка играть по вечерам на рояле. Часто она садилась довольно поздно… Эта игра, которую я могла прекрасно слышать, доставляла мне громадное удовольствие. Больше всего она любила играть вальсы и ноктюрны Шопена, Мендельсона и сонаты Бетховена, Листа. Слушая музыку, я могла читать, могла писать стихи, могла писать рассказ. Наконец, просто могла лежать и мечтать, воображая себя героиней всех моих будущих романов!
По субботам у меня собирались подруги, а у старшего брата — товарищи по университету. Шумным и веселым стал наш такой прежде тихий и скучный дом. Досадно вмешивалась только во все, мешала и сердила m-lle. Считалось невозможным почему-то отделаться от нее, так как было совершенно невозможно, чтобы молодая девушка вышла одна на улицу, и она всюду сопровождала меня. Я должна была идти с ней рядом, держась очень прямо и не оглядываясь по сторонам — это было неприлично. Вообще всякие условности и приличия («конвенансы») казались мне тогда неизбежными. Мне и в голову не приходило, что я могла бы бороться со всеми этими установившимися обычаями, приемами, правилами и требованиями. И только когда я кончила гимназию, сейчас же после моих выпускных экзаменов, m-lle перешла жить к нашим хорошим знакомым, Даниловым, тоже в качестве воспитательницы.
[Страх]
Читала рассказ Мопассана «La peur» и вспомнила совершенно аналогичный случай из своей жизни. Это был такой же страх, бессмысленный, но ужасный, непередаваемый и незабываемый. Страх, который рассеивается с первым лучом дневного света, ничем не оправдывается, но непобедим никакими доводами рассудка.
Только что умерла моя подруга Надя Черкасова, молодая девушка семнадцати лет. Ее привезли из Крыма в Тульскую губ. в Голдино, имение ее отца, и поставили в гробу в церкви. Церковь была против усадьбы через выгон, всего в нескольких десятков шагов, и кругом церкви было кладбище, засаженное деревьями и кустами. Накануне похорон я приехала в Голдино со своей гувернанткой, m-lle Кристин Забулот, и так как было уже поздно, меня не пустили в церковь поклониться Надиному гробу, и я только видела в окно дома несколько слабых огоньков, светящихся в церкви, и представляла себе Надю мертвой, окруженной паникадилами, забитой в двойном ящике среди темной пустой церкви, куда меня не хотели пустить. Я стояла у окна, смотрела, думала и плакала.
Вдруг подошла ко мне Аксинья Егоровна, экономка. Я еще не видела ее по приезде, и мы крепко обнялись и стали плакать вместе. Я напоминала ей Надю, которую она знала и любила еще больше меня, с самого ее рожденья, так как Черкасовский дом и Аксинья Егоровна были как бы немыслимы друг без друга спокон веку. Два года тому назад умерла мать Нади, Варвара Яковлевна, и Аксинья Егоровна стала еще больше необходима в доме как единственная его хозяйка. Это была толстая, добродушная, преданная старуха, чрезвычайно типичная старая слуга. Все ее хорошие качества были только по отношению к хозяевам, а с дворней она ругалась с утра до ночи и была так расчетлива и даже скупа, что ее, кажется, очень не любили. Но ворчала она не на хозяев, а в особенности на молодежь, у которой был слишком развитой аппетит.
Смерть Варвары Яковлевны, а через два года и Нади были тяжелыми ударами для старухи, и ее горе делало ее для меня близкой и родной. Мы стояли и плакали. «А в доме у нас, матушка, нехорошо, — таинственно сообщила она мне, пугливо оглядываясь. — Ах, как нехорошо!» Я подумала, что Сергей Алексеевич, отец Нади, с горя стал пить, как пил после смерти жены, но старуха отрицательно покачала головой и опять пугливо оглянулась. «Ходит она, моя голубушка, ходит, — прошептала она. — Сама видела, своими глазами!» «Кто ходит, Аксинья Егоровна?» — «Да „она“. Ищет. Вот как полночь, как потушат везде свет, так она и идет… Во все комнаты заглядывает, надо всеми кроватями наклоняется. Надюшку ищет. И вдруг застонет-застонет, жалобно так! Не может, значит, найти. Нет ее!» — «Это Варвара Яковлевна?» — спросила я. «Она, она! Каждую ночь ходит. Я ей даже сказала:- Матушка наша! али нет покоя твоей душеньке? — А она ручки так заломила, да как застонет! и пропала…» — «Аксинья Егоровна! — прошептала я, — да может быть вам так показалось? И как вам не страшно было с ней говорить?» Старуха даже обиделась: «А не верите, так как хотите! Что мне на старости лет выдумывать? Над каждой кроватью останавливается, да близко так к человеку пригнется, разглядывает, кто лежит. Видно, все кажется, что Надюшку увидит. А поймет, что не она, и нахмурится, страшная станет… А уж стонет-то как, стонет! А то вдруг смеяться начнет…» Меня позвали ужинать и мы расстались.
Голдинский дом был большой, старый, в два этажа. Я уже совсем не помню его, но помню, что комнаты были большие, высокие, что их было много и что, кроме того, были длинные коридоры. Меня с m-lle Кристин положили в одной комнате, и она тоже была большая, высокая, скудно освещенная одной свечой.