Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 37

После смерти матери он иногда ходил к толстухе Джози, и та говорила с ним ласково, угощала вкусным. А когда никого рядом не было, она строила рожи, изощрялась в дурашливых ужимках, стараясь его рассмешить. Он был из несмеющихся детей, а у толстухи Джози своих не было, только дочка, уже взрослая, которая жила далеко, в большом городе. Увидев как-то гримасничанье Джози, старый Франсиско цокнул языком, велел оставить его внуков в покое, но толстуха Джози лишь подняла ногу и громко и насмешливо пустила ветры, чтобы прогнать старика. А дети льнули к ней и клали голову на ее бурые ручищи. Спустя неделю после похорон Видаля Авель, тайком от деда, в последний раз пошел к ней, прощаясь с детством. Она скосила глаза, высунула язык, стала плясать по кухне на своих босых лапах, пуская ветры и фыркая, как лошадь, и придерживая руками большущие груди. Они вываливались, пучились, мотались, точно бурдюки, а великанские ляжки колыхались, распирая старое засаленное платье, а широкое лицо лоснилось, расколотое поперек уморительно-глупой щербатой улыбкой, а из глаз все это время лились слезы.

Милли?

Ему страшно. Грохочут буруны, призрачными тенями полнится туман, и Авелю страшно. Ему всегда страшно. На кромке сознания вечно маячит что-то страшное, что-то пугающее. Что оно такое, Авель не знает, но оно всегда там — реальное, нависшее и невообразимое.

— Ни черта ему страшно не было, сэр, — сказал Баукер. Авелю неловко было слушать, он чувствовал замешательство и досаду на этого белого, который вот так при нем объясняет его поступок офицеру — как будто его самого здесь и нет.

— Мы с Митчем, с капралом Рейтом то есть, вкопались на скате тринадцатой, и на юг, вдоль гряды, у нас обзор был хорош. Обстрел прекратился как раз, а в живых оставались только я с капралом Рейтом да рядовой Маршалл, не считая его то есть, но мы его уже мертвым числили. Он лежал — должно быть, оглушенный. Маршалл, значит, вперед выдвинулся от нас с Митчем, на тот бок тринадцатой. А мы с Митчем — с капралом Рейтом — услыхали, что танк лезет наверх, и залегли. Нам оба склона видны были. Танк этот шел не спеша, зигзагом — просто местность проверял. Я наблюдал в бинокль. Уж я с танка глаз не сводил, можете верить, сэр. И тут Митч меня толкнул и показал на скат, чуть ближе. Смотрю, а это наш вождь краснокожих шевелится. Приподнялся и глядит вверх на гребень, куда танк всползает. А мы уж его в мертвецы было записали. Все ж остальные убиты — танк пустили просто для проверки, для зачистки. Ну вот — он, видно, только что очухался, и тут надо же, танк замаячил на гребне. В последнюю все же минуту он опустил голову, притворился мертвым. А мы не знаем, заметили его из танка или нет, но только этот танк чертов перевалил через гребень и вроде прямо на него попер. Но все же не заметил его танк и прошел мимо, чуть-чуть не раздавил, чума его дери! Митч — капрал Рейт то есть — ругнулся, а у меня дух сперло. И тут наш вождь встал на ноги, вот верите? Вскочил и давай прыгать и вопить вслед танку — тот всего еще в тридцати или там сорока несчастных ярдах ниже по склону. Надо ж такое! Орет вслед танку и рукой показывает — этого не хочешь, мол, — военный танец индейский пляшет с боевыми кличами! Мы с Митчем чуть не подохли. Мы глазам не поверили, сэр. Надо же — скачет и рукой качает и костит этот танк на все корки по-алгонкински или по-сиуйски. А при нем никакого оружия, даже без шлема. Ну, танк вдруг скрежетнул, остановился — даже подскочил, вот верите? — и как они секанут по нему: пах, пах, тах, татах! Что ты! Так и взметаются листья кругом него, а он свое — вопит и скачет, как… как… как не знаю что, сэр. Это ж надо! Горланит боевые кличи, как в кино, и рукой качает не переставая. Потом подался наконец оттуда в лес — не бегом, а опять-таки по-чумовому, с пляской на ходу! Скроется за дерево, а после опять запляшет свой тустеп — опять выскочит с боевым кличем, опять костит их спереди и сзади, а они по нему — пах, пах, тах, татах! Надо же такое, сэр. Это ж надо!

Милли?

Ох, как руки болят.

В тумане обозначился черный разрыв, и свет над погрузочной площадкой собрался в удаленную, крохотную, остренькую точку, но через минуту клубящийся туман опять все заволок, и фонарь приблизился, мерцая, как облачная луна.

И река была уж близко, а луну закрыло облаком, свинцово-серым, в темных дымных пятнах, и эти пятна плыли по луне, и кайма была у облака серебряная, кипенная, яркая, когда оно скользило по ноябрьской — то меркнущей, то светлеющей — луне. И другие, длинные облака тянулись в небе, и те, что ближе, плыли, как ветки на быстрой воде, и песчаные дюны слабо мерцали в тусклом свете. Он бесшумно шел дюнами вслед за братом, пригибаясь, пробираясь сквозь кустарник, по застывшей зыби песка. И когда приблизились к берегу, Видаль укоротил шаг, выше стал поднимать ноги, держа поблескивающее ружье чуть на отлете, на весу, наготове. Ниже по реке, за черным мыском, светлела под луной широкая излучина, и слышно было плеск воды за дюной. Видаль, не оглядываясь, сделал Авелю знак: «Жди на месте»; Авель пригнулся, застыл. Они стояли у подножья длинной дюны, бугрящейся и покато сходящей затем к воде. Видаль лег, ползком забрался на бугор. Дал Авелю новый знак, и Авель последовал за ним. С бугра речка стала видна на большом, протяжении; дальние плесы отсвечивали и блестели, как мятая фольга, а прямо под бугром вода была черна, невидима, потому что тот берег порос здесь ивняком и лиственницей. Выше по течению река, делясь на два рукава, обтекала отмель, всю в камнях и камыше. А там, где рукава опять сливались, лунная вода рябила едва заметно, поигрывала бликами на темном фоне заречных холмов. Блеснул, металл ружья, Авель увидел, что брат целится в темноту, и заранее весь сжался, затаил дыхание, шаря взглядом по реке. И ничего не углядел сперва. Но еще до того, как грохнуло ружье, черная вода разбилась, раскололась. Двадцать четыре серых птицы шумно ее взбороздили, отрываясь, силясь подняться на крыло. Усилие было так велико, что казалось — гуси повисли в ивняке, беспомощно-огромные, яростно бьющие крыльями. Но один за другим они вознеслись на своих плещущих крылах, роняя светлые капли воды. И полетели на юг, вытянув к луне тонкие длинные шеи, небыстро уносясь в заоблачные выси зимней ночи. Они летели в небе темным клином, правильным и четким, и на краткую минуту очертились, словно знаменье, на яркой кромке облака.

Ты видел их полет? О, как они были красивы! О Видаль, о брат мой, — ты их видел?





На воду вернулась величавая тишина, и, не оборачиваясь, Видаль указал рукой. И Авель смутно различил что-то темное поодаль на речной черноте. Он вошел в воду — течение было несильное, ровное, и на реке не слышалось ни звука. Птица держалась на черной холодной воде, немо глядя на Авеля. Ему было боязно, но птица не шевелилась, не шипела. Он взял ее в руки, она была тяжелая и теплая, а перья на груди — горячие и липкие от крови. Он вынес птицу на берег, в лунный свет; ее яркие черные глаза, свободные от всякого страха, глядели мимо него, мимо воды и дюн, неотрывно и прямо глядели на южный небосклон — на луну в облачном ореоле.

Милли?

Луна и водяная птица.

Милли?

Что, любимый? Что тебе?

Ох, Милли, как болит… руки руки мои поломаны…

Он попытался открыть второй глаз, оба глаза раскрыть, но не смог. Вгляделся в черноту, давящую его снаружи и внутри. Веки черны изнутри и мутны, как туман; косо плывут по ним книзу крупинки, клочочки, живые шевелящиеся ниточки, и всплывают снова вверх, и пропадают в бездне его слепоты. Как сказать о боли, он не знает; он не может, не умеет назвать ее и осилить.

О Милли как те птицы были красивы видела б ты их полет я хотел чтобы и брат увидел они летели высоко далеко в ночном небе и светила полная белая луна и кольцо было вокруг луны и облака неслись длинные светлые и брат был жив и водяные птицы высоко далеко летели к югу и я хотел чтобы он увидел как они красивы а ты видел я спросил скажи же видел как они тянули шеи к луне летели через лунное кольцо…