Страница 9 из 101
Максим тяжело вздохнул.
— Не надо, — Ярослава прижалась щекой к его груди. — Не надо, родной. Все нужно пройти, все испытать… Жизнь большая, может, мы еще встретим его. И ты все объяснишь. И он поймет. Я очень верю, что он поймет…
— Не надо, не утешай меня, — прошептал Максим. — Все равно… Все равно я никогда себе этого не прощу…
Утренним катером они снова вернулись в Поленово. День был такой же, как и предыдущий, — солнечный и яркий, но что-то неузнаваемо изменилось — не столько в природе, сколько в их душах. Для них он был очень молчаливым, этот день, вначале потому, что все еще не улетучились думы об исчезновении Легостаева и о том, что они тоже причастны к его исчезновению; потом, когда они неслышно ходили по комнатам дома-музея Поленова, потому, что надо было молчать — говорила экскурсовод, женщина эффектная и броская настолько, что, казалось, способна была затмить самые колоритные полотна художника и сосредоточить все внимание посетителей на себе; потом, когда пришла пора обедать, они отправились в ларек купить колбасы, хлеба и лимонада, потому что очередь в столовую была длинной и шумной, а им хотелось думать о жизни Поленова, о его поездках за границу, о том, что Ярославе так же, как и Поленову, полюбилась Ока. А позже, после обеда, они опять ждали катер, теперь уже окончательно — до Серпухова, и в молчании видели свое спасение: боялись посторонним словом обидеть друг друга. Хотелось говорить о своей тоске — они подавляли в себе это желание не потому, что не ждали от него облегчения, а потому, что тоска могла стать еще более мучительной. Хотелось говорить о том, что они с нетерпением будут ждать встречи, но понимали, что в ближайшем будущем такой встречи не произойдет. Да и возможна ли она вообще? Хотелось говорить о том, как каждый из них поведет себя, оказавшись один, предоставленный самому себе. Не произойдет ли в новой ситуации чего-либо неожиданного, пусть не сразу, но потом, когда разлука будет исчисляться уже не днями, не месяцами, а годами? Сейчас каждый из них не сомневался в себе, в своей верности и стойкости, но сейчас — это всего лишь сейчас…
В комбатах дома-музея они на время забыли о себе, их подчинила удивительная, так до конца и не познанная сила искусства. В самом деле, почему, ежедневно встречаясь с людьми, с природой, люди чаще всего считают это обыденным и порой даже не запоминают встреч, а у полотна знаменитого художника останавливаются как вкопанные и долго не могут справиться с нахлынувшими чувствами? Ведь самая гениальная картина — всего лишь картина, а не живая натура…
Ярослава не могла оторваться от картин и радовалась, когда группа посетителей переходила в другую комнату и голос экскурсовода становился приглушенным. В эти минуты ее настолько завораживали картины Поленова, что, казалось, не хватит сил отойти от них. И дело, видимо, было вовсе не в том, что ее очаровывал именно Поленов, — у нее были более любимые художники, такие, как Врубель, — но сейчас именно с полотен Поленова с ней не просто говорила, но прощалась Россия….
Максим же с подспудной, затаенной завистью вслушивался в названия комнат и помещений: «Портретная», «Рабочая», «Пейзажная», «Адмиралтейство», «Аббатство», думая о том, как было бы здорово поселиться на таком же берегу Оки. Украдкой поглядывая на Ярославу, Максим угадал ее настроение и пожалел, что привел жену сюда: ей предстояло проститься не только с близкими людьми — она прощается даже с живописью, потому что там, в чужой стороне, все будет чужое.
Максим вспомнил, как многие месяцы Ярослава изучала немецкую литературу и искусство. Иногда она приносила книги, вышедшие в Германии после прихода к власти Гитлера, и Максим с удивлением вчитывался в незнакомые, чужие имена на переплетах: Ганс Гримм, Эдвин Эрих Двингер, Бруно Брем… Читать эти книги Максим не мог — что за чтение со словарем! — и потому расспрашивал Ярославу, о чем эти книги.
— Они удивительно схожи друг с другом, эти гитлеровские писаки, — отвечала Ярослава. — Скучны, как изношенная подметка, назойливы, как пиявки. У всех одно на уме: трудно быть немцем в этом мире. Почему? Им мало земли, мало солнца, луна им плохо светит, а на звезды, как это ни возмутительно, могут без их ведома глазеть и другие народы.
Таким же целям служила и нынешняя немецкая живопись. Репродукции картин, которые Ярослава показывала Максиму, были помпезными, зовущими к войне, примитивными и убогими — ни мысли, ни художественного мастерства…
По дубовой лестнице, освещенной большим итальянским окном, они поднялись на второй этаж и, свернув направо, попали в мастерскую Поленова. И здесь в изумлении остановились перед большим полотном на библейский сюжет.
— «Христос и грешница», — шепнула Ярослава, стремительно взглянув на Максима, и уже не могла отвести глаз от картины.
Сначала она разглядывала ее как бы по частям, фрагментарно, стремясь осмыслить и запечатлеть в памяти каждый штрих. Вот женщина в палестинском платье, стоящая у лестницы, вот продавщица голубей, вот фарисей, подталкивающий грешницу. Так постепенно, как бы пугаясь чего-то магически сильного и непреодолимого, взгляд Ярославы все настойчивее приближался к главным фигурам чудодейственного полотна — к Христу и грешнице и, приблизившись, словно окаменел от бесконечно прекрасного чувства радости и страха.
Ярослава не слышала слов экскурсовода, разъяснявшего, что на картине разъяренная толпа требует от Христа разрешения побить камнями женщину, обвиняемую в неверности, и что в ответ Христос говорит: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит камень», и что после этого толпа разойдется, а Христос отпустит женщину, сказав: «Иди и не греши».
Дело было вовсе не в сюжете, а в каком-то отчаянно-дерзком солнечном восприятии жизни, в непримиримом вызове ханжеству и лицемерию, в изумительной первозданной свежести красок, в том, как эта картина действовала на состояние души.
— Поленов вместе с женой ездил в Рим, где работал с натуры над образами картины, — будто откуда-то издалека, донесся до Ярославы голос экскурсовода. — Костюмы для основных персонажей шила жена Поленова. Холст привезен из Рима.
— Боже мой, — шепнула Ярослава Максиму, — при чем тут холст!
— Но это же любопытно, — возразил он.
— А мне такие подробности мешают, — сказала она без запальчивости, будто признаваясь в чем-то сокровенном. — Я вижу перед собой живое существо и восторгаюсь им, а не тем, в каких муках оно родилось. И ты веришь, сейчас я была там, среди этой толпы фарисеев, окруженная ненавистью и злом…
Максим с тревогой посмотрел на нее, забыв о картине: да, конечно же Ярослава и сейчас живет уже там, за пределами родной страны, и даже это полотно напомнило о той потрясающей страшной и мрачной атмосфере, в какой ей придется работать.
«Пора уходить», — решил Максим и хотел было уже позвать Ярославу, сославшись на усталость Жеки, но его остановил бесцеремонно громкий голос иностранца:
— Умирающее искусство! — это было произнесено на чистом немецком языке.
Максим обернулся. В глаза бросились крупные черты лица говорившего и длинные, несоразмерно с коротким туловищем, ноги. Ярослава, вспыхнув, воскликнула:
— Какое заблуждение! Вы предлагаете разрушить дворец, чтобы на его развалинах построить убогую хижину?
Ярослава вдруг умолкла, задохнувшись от запальчивости. Максим знал эти внезапные, как извержение вулкана, вспышки обычно сдержанной, умеющей владеть собой Ярославы, и потому не удивился.
Немец, позволивший себе так оскорбительно отозваться о картине Поленова, услышав гневную отповедь Ярославы, не опешил и не растерялся. Казалось, слова Ярославы восхитили его. Лицо засияло ослепительной, не лишенной привлекательности улыбкой жизнерадостного, довольного собой и окружающим миром человека, и он, быстро шагнул прямыми, негнущимися ногами в сторону Ярославы, ловким, неуловимо изящным движением взял ее ладонь и прикоснулся к ней губами. Ярослава не успела ни воспротивиться этому жесту, ни тем более предугадать его. Целуя руку, немец смело и нагловато смотрел ей в лицо и, наверное, поэтому Ярослава запомнила его глаза — темные, настороженные, испытующие. Казалось, это были глаза другого человека, не того, который только что поцеловал ей руку и ласково улыбался, а того, кто ненавидел и ее, и эти картины, и Оку за окном…