Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 101

— Закурить найдется, папаша? — спросил боец, поравнявшись с Зимоглядовым.

— Некурящий, — сухо ответил Зимоглядов.

— Вот это зря, — убежденно сказал боец. — Табачок — он сердце греет.

Боец был молодой, худющий, весь какой-то высохший. «И с такими-то воевать?» — подумал Зимоглядов, а вслух сказал, не скрывая раздражения:

— Кровь не согреет, так и табак — мертвому припарка. Отступаешь небось?

Боец вскинул на него серые, с голубинкой, глаза. В них, усталых и грустных, не было того, чего так хотелось увидеть Зимоглядову — обреченности и тоски.

— И откуда слово такое выкопал, папаша? «Отступаешь»… Это не из нашенского словаря. Мелко пашешь, батя! Ты вот на мои ноги покалеченные глядишь и паникуешь. Верно, ногами я на восток иду, в Москву. А душой и сердцем — нет! А коль так, батя, значит, скоро наступать будем! «Наступать» — это слово русское, коренное.

И он, не ожидая, что скажет ему Зимоглядов, поковылял дальше.

«Наступать, — недобро усмехнулся Зимоглядов. — Куда уж, донаступались».

Теперь же, после разгрома немцев под Москвой, эти мысли воспринимались как издевка над самим собой…

Нальчик был сейчас совсем не такой, каким был в те дни, когда он, Зимоглядов, приезжал сюда вместе с Глебом. Было такое ощущение, будто с тех пор прошло много лет, будто жили они здесь с Глебом давным-давно, как бы еще в юности; и город был молодым, солнечным и зовущим, и они сами были другими. Сейчас же — и улицы, и деревья, и прохожие — все поблекло, на всем лежал грустный налет старости, несбывшихся надежд. Зимоглядову чудилось, что даже песни, взлетавшие над шагавшими в походном строю бойцами, звучали приглушенно и жестко.

Город утонул в круговерти мокрого снега. Крупные хлопья таяли, не успевая приземлиться. Воздух был сырым, пахло подснежниками. Горы укрылись сплошной пеленой серых туч. Было трудно дышать.

Зимоглядов понуро брел по улицам, еле вытаскивая из грязи ставшие непослушными ноги. Все сейчас было для него здесь чуждым и незнакомым, он будто попал в этот город впервые. Ничто не радовало сердца, и все же он понял, что отныне уже не сможет уехать отсюда никогда — не потому, что встретился здесь с прошлым, а потому, что уехать не хватит сил.

И чем больше город, прежде для него желанный и родной, казался ему сейчас чужим и даже враждебным, тем отчетливее он сознавал, что поступил правильно, приехав именно сюда.

Зимоглядов вдруг вспомнил Маргариту. Всю дорогу ему удавалось не думать о ней, о том, что он стал виновником ее смерти. Зимоглядов пытался внушить себе, что вовсе и не он приезжал сюда той страшной теперь для него, еще довоенной осенью, не он посылал Глеба в дом Маргариты: то был совсем другой, незнакомый и неведомый ему человек. Он умел внушать себе ощущение полной непричастности к тому, что происходило по его воле. Но сейчас, когда хмурые, по-военному строгие улицы как бы спрашивали его громко, настойчиво: почему он после всего, что произошло, посмел вернуться сюда? — сознание своей непоправимой и страшной вины впервые ужалило сердце.

Несмотря на то что документы были в порядке, остановиться в гостинице Зимоглядов не мог и не хотел — не мог потому, что мешала постоянная осторожность, ставшая его второй натурой, а не хотел потому, что его неудержимо влекло в дом, где когда-то жила Маргарита.

Больше всего он боялся, что дома этого уже нет или же его заняли ставшие на постой бойцы. И все же решил: несмотря ни на что, войдет в этот дом и уже никогда из него не выйдет…

Дорога к дому показалась ему нескончаемой. Ныло сердце, он тоскливо, не чувствуя резкого холодноватого запаха мяты, сосал случайно обнаруженную в кармане таблетку, но боль не утихала. «Износилось сердчишко, — без сожаления подумал Зимоглядов, — да и как не износиться, живое оно, мотор стальной и то изнашивается».

Старенькая и потому уже вовсе не согревавшая красноармейская шинель, которую носил Зимоглядов, была щедро облеплена мокрыми снежными хлопьями. Он не стряхивал их. «Точь-в-точь, как тот боец в Немчиновке. По виду ты сейчас схож с ним, но только по виду. Впрочем, он не отступал, а вот ты сейчас отступаешь…»

Зимоглядов долго не решался свернуть за угол и приблизиться к знакомому дому. Было такое чувство, что, как только подойдет, из окон тотчас засвистят пули и настигнут его, как бы он ни старался скрыться.

«А вдруг Маргарита жива, может, Глеб солгал тогда, вернувшись в гостиницу, решил тебя успокоить?» — с неожиданной радостью вспыхнула надежда, и Зимоглядов поежился, как от озноба.



Зимоглядов повернул за угол, зажмурил глаза и тут же с отчаянно дерзкой решимостью открыл дрожащие веки. Дом стоял на прежнем месте. Оголенные корявые ветви яблонь чернели в метельно клубившихся хлопьях снега. «Боже мой, — ужаснулся Зимоглядов, — всюду снег: в небе, на земле, в душе твоей…»

Он толкнул озябшей рукой калитку, облепленную снегом, — она не поддавалась. Тогда он налег плечом — калитка протяжно, сердито заскрипела, приоткрылась, и Зимоглядов протиснул ставшее чужим тело в образовавшийся проход. И тотчас же на крыльцо из дома выскочил мальчишка в накинутой на плечи фуфайке, без шапки. Было похоже, что он наблюдал за Зимоглядовым в припорошенное снегом окно. Глаза у Зимоглядова туманились, их застилало то ли снежными хлопьями, то ли слезами, и он никак не мог отчетливо разглядеть лицо выскочившего ему навстречу мальчишки. В какой-то миг почудилось, что он очень похож на Маргариту…

— Вам кого? — строго спросил мальчик.

Зимоглядов пытался разжать спекшиеся, неживые губы, но не смог.

— Кого вам? — настойчиво повторил мальчик вопрос.

— Собственно… как объяснить… — замялся Зимоглядов, переминаясь с ноги на ногу. — Я хотел… Маргарита Сергеевна здесь живет?

— Маргарита Сергеевна? — бойко переспросил мальчик. — Нет, она не живет. Теперь мы живем.

— А где же она живет? — успокаиваясь, спросил Зимоглядов. — Ты знаешь, где она живет?

— Она умерла, — все так же бойко, как на уроке, ответил мальчик. — Два года назад умерла. Или три, я уже забыл.

— Умерла… — растерянно повторил Зимоглядов. — Я вот живу, а она умерла…

— Мама! — позвал мальчик в приоткрытую дверь. — Тут дяденька Маргариту Сергеевну спрашивает.

На зов вышла совсем еще молодая женщина. Светлые волосы, выбившиеся из-под платка, и такие же светлые глаза выдавали в ней приезжую. Она пристально посмотрела на Зимоглядова. Что-то было в его облике жалкое, вызывающее сочувствие, и она тут же сказала добрым, участливым голосом человека, не раз попадавшего в трудные жизненные обстоятельства:

— Да вы заходите. Гена, что же ты пригласить не догадался?

Зимоглядов долго отряхивал с себя снег, чтобы войти, — сначала с шапки, потом шапкой стегал по шинели и кирзовым сапогам. Сдернув с плеча вещмешок, варежкой смахнул снег и с него.

Войдя в комнату, он едва не задохнулся от того, что увидел: все в ней сохранилось так, как было при Маргарите. Не изменилось ничего — ни расположение мебели, ни сама мебель, и особенно стол, и правый верхний ящик стола… Здесь все оказалось настолько постоянным и нетронутым, что Зимоглядов подумал: может, эта женщина и есть Маргарита, может, все осталось прежним, а изменилась только она?

Нет, они были чужими, эти люди, поселившиеся в когда-то родном для него доме — и эта женщина, и этот строгий, видно, смышленый мальчик.

— Да вы, пожалуйста, садитесь, — придвинула ему расшатанный стул женщина. — В ногах правды нет.

— Спасибо, — Зимоглядов сбросил с себя мокрую, ставшую тяжелой и громоздкой шинель и присел на стул. — Я ведь на минутку… Думал Маргариту Сергеевну застать.

Женщина посмотрела на него долгим сочувствующим взглядом.

— Мы-то здесь поселились после того, как ее не стало, — заговорила женщина. — Приезжие мы, я и не была с ней знакома. А вот слышала о ней много — рассказывали. Чудесная, говорят, была женщина… — Она вдруг умолкла и вопрошающе посмотрела на него, не зная, продолжать ли свой рассказ или же не надо. — Простите, вы ей кем доводитесь?