Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 101

Он не ошибся. Командир полка пригласил всех ротных к себе в кабинет. Несмотря на душный вечер, окна в кабинете были наглухо закрыты. Да и сам командир полка говорил вполголоса, словно опасался, что его могут подслушать советские пограничники. Каждый командир роты получил большой пакет коричневого цвета.

— Все подразделения немедленно принести в боевую готовность, — еще тише, но с предельной выразительностью приказал командир полка, нервно поправляя сползавшее с острого носа пенсне. — Выдвинуться вплотную к границе на исходный рубеж. Пакеты вскрыть ровно в ноль-ноль часов на своих командных пунктах.

Едва командиры рот вернулись из штаба полка, как была объявлена боевая тревога. Полк погрузился на машины. С погашенными фарами машины одна за другой исчезали за поворотом лесной дороги.

— Какого дьявола они опять придумали учения именно в субботу, — ворчал Ганс. — Завтра ко мне обещала прийти мировая полька.

Ганс, как всегда, бахвалился — никакой знакомой польки у него не было, да и вряд ли какая-либо девушка могла бы увлечься этим звероподобным рыжим малым с пятнистым от темных въедливых веснушек, отталкивающим лицом.

В полночь рота была выстроена у кромки уже совсем погрузившегося в темноту леса. Накрапывал дождь. Солдаты стояли, позевывая: снова учебная задача, снова тащиться через какое-нибудь вонючее болото, специально выисканное на карте кретином-штабистом, чтобы снова и снова физически и духовно закалять солдат тысячелетнего рейха. Снова палить в пустоту холостыми патронами, окапываться до одури саперными лопатками и ждать, когда наконец на дороге покажется дымок полевой кухни и котелки наполнятся гороховой кашей со шпигом.

Однако Курт по необычному, торжественному и в то же время нервозному виду Шпицгена понял, что речь пойдет о более серьезном, чем очередные учения.

Он снова оказался прав. Командир роты резким движением тонких изнеженных пальцев надорвал извлеченный из полевой сумки конверт, как бы подчеркивая, что все, о чем он сейчас прочитает, не подлежит ни обсуждению, ни тем более изменению.

Он начал читать — хрипловато, отрывисто, стараясь придать особую значимость каждому слову, и Курт увидел, как сразу же стали собраннее до этого мешковатые, стоявшие в полудреме солдаты, как вытянулись и посуровели их лица. Война еще не началась, над лесами стояла гнетущая тишина, а каждый из солдат будто бы уже ощутил горячую вспышку выстрела. Каждый понял, что через три с половиной часа он переступит ту грань, за которой уже не будет соревнований на лучшую песню с надеждой заполучить на взвод бочку отменного пива, а будет совсем новая жизнь, в которой не в мыслях, не где-то в отдалении, а за собственным воротом притаится смерть.

Шпицген продолжал читать, называя точный маршрут, боевую задачу, а Курт, как, видимо, и остальные солдаты, все еще никак не мог поверить, что речь идет уже не об очередных учениях, а о настоящей войне, которая разразится в воскресенье.

Он сразу же подумал о пограничниках советской заставы, которая угадывалась там, за близкой рекой. Знают ли они, что эта ночь — последняя мирная ночь в их жизни? Что всем им — и тем, кто спит, и тем, кто притаился в нарядах у линии границы, — всем им предстоит всего лишь через три с половиной часа выдержать удар едва ли не целого полка? И, наконец, знает ли о том, что именно сегодня начнется война. Тимофей Лукьянов, который еще там, в осеннем лесу под Немчиновкой, не сомневался, что Гитлер нападет. Где ты сейчас, Тимоша, догадываешься ли ты, что по всей границе сейчас — от моря до моря — миллионы немецких солдат слушают один и тот же приказ?

…Разумеется, Курт не мот знать того, что генерал Тимофей Лукьянов в субботу 21 июня, вечером, был в городском театре. Гастролировавшая труппа давала «Свадьбу в Малиновке». Собственно, он и не помышлял о театре, обстановка не располагала к оперетте. Но председатель горисполкома Коваль, с которым он дружил, уговорил его.

— Это же не оперетта — фантастика, феерия! — восхищенно рисовал Коваль. — Заряд бодрости на века! Я эту оперетту в седьмой раз буду слушать. Тем более, доложу тебе, есть там одна артисточка… Чем черт не шутит, может, после свадьбы в Малиновке, мы твою свадьбу громыхнем?

Лукьянов согласился побывать в театре хотя бы на первом действии.

— А что касается свадьбы, то справим ее после войны, — сказал он, смеясь. — И при одном условии: если ты останешься на посту мэра.



— Я-то останусь, а вот ты наверняка маршальский жезл получишь, недоступен станет Тимофей Петрович Лукьянов, Тимошей, как бывало, не назовешь.

— А знаешь, — прервал его Лукьянов, — мне не до смеха. Новые танки две недели назад должны были поступить. А где они, те танки, можешь ты мне ответить?..

…Ничего этого не мог слышать Курт, но он отчетливо чувствовал, что где-то там, на советской стороне, вблизи границы, живет и служит теперь уже генерал Тимофей Лукьянов или же другой генерал, и всем им на рассвете придется узнать, что такое война, расстаться с мирной жизнью.

Курт мысленно обращался к ним. Неужто они не видят врага, изготовившегося к прыжку, не видят, как вспыхивают во тьме миллионы огоньков сигарет, тщательно прикрываемых вздрагивающими от нервного озноба солдатскими ладонями?

Смотри зорче, генерал Тимофей Лукьянов, пробудись ото сна, если спишь; подними по боевой тревоге свою бригаду, если и солдаты твои видят хорошие, добрые сны; пусть станут они стеной, и пусть каждая пуля их будет меткой, пусть она попадет и в меня, твоего друга Курта, лишь бы Гитлер и такие, как он, на веки вечные зареклись нападать на твою страну, на нашу с тобой страну, Тимоша Лукьянов…

Эта ночь была самой трагичной в жизни Курта. Он не боялся погибнуть, но как не хотелось ему погибать бесславно, от пули своих советских братьев! Как ненавидел он тех, кто послал немцев в этот авантюристический поход!

После читки приказа роте тотчас же раздали боевые патроны. Курт лихорадочно думал о том, как ему незаметно выбраться с позиций роты, переплыть реку и сообщить на заставу содержание только что прочитанного приказа. Но это оказалось невозможным. Ганс ни на секунду не отходил от него, и было похоже, что к таким, не очень-то благонадежным, как Курт, специально приставлены соглядатаи.

Курт часто вскидывал левую руку к глазам, чтобы узнать время, и это не ускользнуло от вездесущего Ганса.

— Пошли к чертям свои нервы, Курт, сейчас мы уже не люди. Не люди! Как я мечтаю о первом выстреле по большевикам! Мы обрушимся на них, подобно урагану. И я буду стрелять, стрелять и стрелять! Особенно тех русских, кто, попадая в плен, будет молить о пощаде. Нет ничего прекраснее, чем выстрелить именно в такого русского, который захочет меня разжалобить. Такие не нужны нашему рейху даже в качестве рабов. Человек должен и на казнь идти с улыбкой. Я лично никогда не сдался бы в плен, но если все же попаду к русским при чрезвычайных обстоятельствах, то буду непреклонен и расхохочусь им в глаза…

Гансу не удалось ни выстрелить в большевика, ни расхохотаться ему в глаза: еще когда саперный взвод наводил переправу через реку, пограничники открыли огонь, и первая же пуля досталась Гансу. Он нелепо взмахнул руками и, сваливаясь с понтона в бурлившую от взрывов реку, успел только крикнуть Курту:

— Стреляй их, стреляй…

«Поделом тебе, сволочь, — подумал Курт, — хорошо стреляете, братья!»

Курт знал, что, пока саперы возятся с переправой, у заставы идет жаркий бой, но даже создание того, что он не участвует в этой схватке, не могло успокоить его совесть. Потом, когда атака стрелковой роты захлебнулась, в бой против заставы бросили и саперов. Поняв, что заставу не взять лобовым штурмом, командир полка приказал обойти ее. Саперный взвод пустили за двумя танками. Дорога, вдоль которой они двигались, была пустынна. Ветер превратил огромное пшеничное поле в настоящее море, по которому колыхались волны созревавших колосьев. Потом танки, грохоча, поползли по подсолнухам, их веселые, ярко-желтые головки, устремленные к солнцу, навсегда исчезали под злыми гусеницами. Придорожные березы в ужасе отшатывались от танков. Курт поднял растерзанную гусеницей шляпку подсолнуха, прижал к взмокшему от пота лицу. Нос обдало цветочной пыльцой, от подсолнуха запахло чем-то бесконечно родным и бесценным, и этот израненный войной цветок стал вдруг для Курта живым существом. Ярость от собственного бессилия охватила Курта с такой силой, что в глаза хлынула темнота, и он едва не упал.