Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 101



— Города напоминают людей, — думая о чем-то своем, продолжал Зимоглядов. Это бесило Глеба: выходило так, что его мнение игнорируется. — Судьбы городов так же не схожи между собой, как и судьбы людей. Через одни то и дело катится колесница войны, другие умудряются отсидеться в сторонке, да еще и так, что греют спинку на солнышке. Дай-ка газету. Впрочем, не надо, вот уже и гостиница.

— Хижина дяди Тома, — буркнул Глеб, когда они вошли в гостиницу. — Одно утешение: разумная кратковременность нашего пребывания…

Тесный номер с окном во двор, откуда тянуло острым запахом пригоревшей баранины, подействовал на Глеба и вовсе удручающе. Он плюхнулся на заскрипевший стул и устало, будто от вокзала до гостиницы они шли пешком, вытянул ноги, загородив проход к двери.

— Карась-идеалист, — фыркнул он, и Зимоглядов поморщился: он не любил, когда сын переходил границы дозволенного даже в шутках. — Оптимист-самоучка.

— Грядет, грядет, Глебушка, времячко, в Париж с тобой прикатим, в Берлин, в Филадельфию, — потрепал пышную шевелюру Глеба Зимоглядов. — А что ты думал? Скоро и наша очередь. Грядет, грядет час!

— Жди, когда рак свистнет! — с досадой воскликнул Глеб.

— А ты взгляни-ка на газетку, приникни к ней, может, и обнадежишься.

— Чем? Как идет уборка кукурузы на твоих благословенных предгорьях? И потом, терпеть не могу, отче, когда ты, чистопородный российский дворянин, этаким мужичишкой прикидываешься, — проворчал Глеб и зашелестел газетой. — Вот так, «обнадежишься», — злорадно передразнил он. — Хочешь послушать?

— Что там? — В голосе Зимоглядова послышался испуг.

— А ничего особенного, отче, — с искусственно разыгрываемым равнодушием ответил Глеб. — Чего ж тут особенного: «Оперативная сводка Генштаба РККА». — И Глеб умолк, с дразнящим вызовом выставив к отцу остроносое нагловатое лицо.

— Ты не томи, не томи, Глебушка! — воскликнул Зимоглядов. Он попытался выхватить из рук сына газету, но тот цепко держал ее короткими пальцами, и Зимоглядов лишь оторвал часть газетной страницы. — Эх ты! — укоризненно проговорил он. — Нет у тебя к отцу уважения.

— А ты не строй из себя мирового политика, — отрезал Глеб. — Ты способен только ждать, ты лучшие годы своей жизни провел в ожидании. Прозябал и ждал. Унижался, ползал, притворялся и — ждал! И сейчас на терпение уповаешь, ожиданием сыт! У него поместье забрали, в вонючий коммунальный клоповник впихнули, золото из его кармана в Госбанк пересыпали, а он — ждет! Тоже мне терпелюбец! Дотерпишься! А я не хочу ждать! Я сегодня жить хочу, сейчас, в это мгновенье, а не тогда, когда из меня нечто евнухообразное получится. И пошел ты к дьяволу со своим библейским раем через миллион лет. Ихтиозавры в нем будут блаженствовать, ихтиозавры новой конструкции!

Глеб в гневе отшвырнул газету. Зимоглядов спокойно поднял ее, жадно впился глазами в первую страницу. Под заголовком, который уже прочитал Глеб, было напечатано, что войска РККА перешли границу по всей линии от Западной Двины до Днестра.

В радостном, ошалелом порыве Зимоглядов обхватил Глеба и, не обращая внимания на то, что сын отбивается от него, зашептал ему в ухо горячие, скачущие слова:

— Ждать-то, Глебушка, совсем немного осталось! Совсем ничего! Теперь-то уж схлестнемся, теперь-то он вцепится нам в горло. Ох как вцепится! Он вон как, одно государство за другим валит. А на наше пространство российское две-три недельки накинуть можно, больше и накидывать-то не смей, не потребуется!

Глеб вырвался из его объятий, поднял газету, медленно прочитал сводку, вскинул на отца бесцветные — в мать — глаза:

— Шизофреник ты, что ли? Граница у нас где будет? Немцам теперь до Москвы и не дотянуться — руки короче станут!



— Экий ты, стригунок! Копытками бьешь, а толку — пыль столбом, и никаких последствий, — укоризненно пропел Зимоглядов. — Да разве для них сто верст — преграда? Главное-то в чем состоит? — Он снова перешел на шепот. — Главное, чтобы мы встретились, сошлись морда к морде, понимаешь? «Здорово, друзья!» «Гутен морген, майн фройнд». А только один — большевик, а второй — фашист. На лицах — улыбка, а в душах — ненависть. Тут, Глебушка, ненависть с ненавистью схлестнутся! И одна из них пожаром всполыхнет, вторая пеплом изойдет. А какую ненависть какая судьба постигнет — и гадать недосуг. Тут астрологи не потребуются. Сила верх одержит, Глебушка, сила! Та, что Европу ныне на поводочке, как дрессированную собачку, водит…

— Не скоро все это произойдет, не вдруг, отче! — оборвал его Глеб. — А от терпения и камень трескается.

— Камень трескается, а мы — нет! — Зимоглядов сбросил с себя пиджак и рубашку, извлек из саквояжа бритву и мыло и в бодром, приподнятом настроении отправился в умывальник.

Потом они пообедали в душном полупустом ресторанчике. Глеб проклинал харчо: щедро наперченное, оно, как огнем, обжигало язык и горло. Зато шашлык своей свежестью и ароматом привел Глеба в восторг, и он потребовал вторую порцию.

Выпитое за обедом вино сделало их разговорчивыми. То, что до этого таилось в душах, искало сейчас выхода.

— Скрытный ты, а все же признайся, — вдруг настырно заговорил Глеб. — Ну на кой дьявол нужна тебе эта баба?

— Люблю я ее, пойми, люблю! Как пытался забыть, душил, своими руками душил это страшное чувство, женщин других искал, влюблял в себя, мучил их и все ради того, чтобы ее забыть, от нее отрешиться, память о ней испепелить, а она — как рок, как наваждение, болезнь неизлечимая. Должен увидеть ее, веру свою укрепить, перед тем как в пекло ринуться. Иначе — я суеверный! — не будет мне счастья, солнце померкнет, одно хмурое небо надо мной нависнет, пропасть черная разверзнется.

— Веришь, отче, слушаю я тебя, трогательно ты говоришь, слезу должно вышибать, а я каменею. Отчего бы это?

— Очерствел ты, Глебушка, рано в душе твоей заморозки ударили.

— Ну, фантазер, несказанно ты меня удивляешь, — со снисходительным недоумением развел руками Глеб. — Да если бы я голос твоего сердца услышал — прошибло бы, не волнуйся! А ты — декламатор, ей-богу, декламатор! До тех пор декламируешь, пока и сам уверуешь в свою декламацию.

— Не смей! — Глаза Зимоглядова гневно сверкнули. — Все могу тебе простить: насмешки, шуточки, остроты — все, одного не прощу — неверия в искренность мою. На святое не посягай!

— Смени гнев на сострадание, отче, — уже мягче проговорил Глеб, поняв, что хватил через край, и поражаясь необычной искренности, вспыхнувшей и в глазах и в голосе отца. — Прости, коль зарвался. А только и меня пойми. Выходит, мою мать, ту, что меня породила, ты и за человека не считал, а всю жизнь эту женщину любил. Каково мне, а?

— Понимаю тебя, Глебушка, нет, не просто понимаю — страдаю бывает, сердце углями раскаленными жжет, а что изменишь? Много в нашей жизни такого, что не изменишь, не повернешь, особенно когда любовь виновница. Против любви своей идти — что против урагана — сметет, в пылинку превратит, в перекати-поле. И получается нескладно, тяжко. Один любит, а десять возле него страдают, одному — мед, а десятерым — полынь, а они, эти десятеро, его, одного, проклинают, ненавистью своей жгут, а он — не горит! Сумасшедшим окрестят, одуматься зовут, а он хохочет в ответ или молчит и их, десятерых, ненормальными считает. И не он это хохочет, не он на муки идет, не он всему свету вызов бросает — любовь! Любовь все это делает, проклятая!

Глеб изумленно смотрел на отца. В том, что он говорил, было столько искренности, что у Глеба не повернулся язык, чтобы паясничать. Сам он еще не испытал чувства любви. То, что его тянуло к девушкам, объяснялось просто физиологией, не более. И все же в словах отца слышалось сейчас такое преклонение перед любовью, что невозможно было ни отвергать эти слова, ни тем более высмеивать их.

— Тебе бы поэтом родиться, — тихо промолвил Глеб, когда Зимоглядов, утомленный длинной исповедью, умолк.

— Нет, Глебушка, — твердо, с неожиданным ожесточением сказал Зимоглядов. — Я солдат, солдатом и умру.