Страница 7 из 91
— Сам его пригласил на мою должность. Понимаешь, сам! — горестно восклицал Гогуа. — Уговаривал его. Георгий Георгиевич, говорю, два года — не десять лет, послужу. Правильно? Но музей жалко! Я же сам почти все экспонаты подобрал, личные средства затратил! Клянусь честью! А придет чужой, нехороший человек, невежественный, равнодушный, — все дело погубит. Здание отдаст под склад для безалкогольных напитков, наконечники для стрел, древние кинжалы, сабли и пики в кружок юных натуралистов сплавит. А вы, говорю, Георгий Георгиевич, человек солидный, имеете опыт работы в системе ДОСААФ. А он: нет и нет. Я, говорит, уже старый, болею. Что вы, говорю, товарищ Сванидзе, вы еще как вон тот платан! Не тот, говорю, который у шашлычной, а вот тот, который у автобусной остановки. Тот, который у шашлычной, — не платан, а секвойя!..
Гуляя, они добрались до того места, где зимой, в феврале, Фомичеву встретились нарты с той женщиной. Увлеченный своим рассказом, Гогуа под ноги не глядел, искал выражение сочувствия и понимания на лице слушателя. Фомичеву за двоих приходилось в кочки всматриваться, как бы в болото не угодить. И он был за это вознагражден. Рог лежал в ягеле… С шестью отростками. Значит, шесть лет было тому дикому оленю, тому быку, который сбросил здесь некогда один из своих рогов. Дикие олени… Да, да, бегали они здесь когда-то, именно здесь, где стоит сейчас Сто семнадцатая.
Отвлекшись от зеркальца, забыв о бритье, Фомичев уставился в окно, всматриваясь в неисчислимые стада диких оленей, мчащиеся по тундре, сквозь буровую, сквозь вагончики со спящими в них людьми, сквозь бочки, трубы, переплетения стальных балок… Тени диких быков, наставив друг на друга ветвистые рога, сшибались в схватке, и ломались их рога, падали наземь… «Хорошо бы найти и второй рог, — думал Фомичев, добривая щеки, — но кто знает, где он его сбросил, тот дикий бык? Может, за сто километров отсюда, кто знает?»
Фомичев добривал щеки и посматривал на рог с шестью отростками. Заикин, Гогуа, Гудим с Шишкиным еще спали. Ночная, слава богу, прошла более или менее спокойно, без ЧП. И то хлеб. А то ведь двадцать два несчастья, а не буровая. Неприятности как из рога изобилия на нее сыплются. И до Серпокрыла сыпались, и после него. Но хуже всего, конечно, то, что с Толей случилось. «Глянь-ка в окошко, Лопух, глянь, не пожалеешь!» Лучше бы не глядел Фомичев тогда… Далеко дело зашло, далеко. Гроб на буровой. А в нем… Отец Серпокрыла прилетел. Капитан, речник. До того кряжистый, голова прямо из плеч растет, без шеи. Обошел всех, кто с Анатолием работал, на каждого из-под лохматых бровей изучающе посмотрел, пожал всем руки. И увез гроб с собой. Тремя вертолетами, говорят, по очереди, в Тобольск… Галя, конечно, с буровой ушла. Одна Зоя на пищеблоке кастрюлями громыхает. Лазарев как Кащей стал. Бросается на всех. А пуще всего на Фомичева. «Мне твои переживания, Фомичев, до этой… До Полярной звезды! Понял?» — «Понял. Приму к сведению».
Но хоть дал себе в тот момент слово быть по отношению к мастеру абсолютно индифферентным — пришлось тем не менее… Так уж вышло… Опять братья Лазаревы схватились. Сидели рядом, хмуро покуривали. А через минуту, держа один другого за грудки, яростно скаля свои, вперемежку с золотыми и нержавеющими, прокуренные зубы, снова бросали один другому в глаза раскаленные, яростные слова.
— А потому… По тому самому, что не мужик ты!.. Тебя там… Ты там…
— Да, там! Там!.. Мне дым до сих пор снится! Запах дыма… Не могу я…
— Дым ему снится! А мне, как я в них стрелял! Мне хорошие сны снятся! Я в них стрелял! А ты… Ты что делал?
— Я… Я ненавидел…
Фомичев не выдержал, подбежал.
— Брек! Брек! Послушайте, петухи… Это же… — и не договорил. Братья, оба разом, так наподдали ему плечами, что Фомичев, отлетев шага на три, растянулся на заснеженном ягеле. «Смотри-ка, — ошеломленно подумал он, — когда надо — объединяют свои усилия…» — и расхохотался. Громко…
С недоумением оглянувшись на его смех, они расцепили руки.
— Действительно, — смущенно буркнул Петр Яковлевич и пошел к вышке. А мастер еще постоял пару минут, исподлобья, загнанно глядя на хохочущего Фомичева.
…Заикин, когда его вызвали к следователю, ничего об отношениях Серпокрыла с Галей утаивать не стал. Вызвали еще раз и Фомичева. В гостиницу вызвали. Следователь в поселковой гостинице обосновался. «Почему вы скрыли от следствия связь Серпокрыла с Галиной Лазаревой?» — «А какое это имеет отношение к смерти Серпокрыла?» Следователь не ответил. В записную книжечку что-то записал. Лицо длинное, бледное, словно в темноте круглые сутки произрастает, без солнца. Связь… Гм… Связь… Теперь-то Фомичев и сам убежден — имеет это отношение. Имело…
Вот такая атмосфера царила тогда в бригаде. Но работали. Как проклятые работали. Только проку мало. Снова вода ударила. А потом… Перетащили вышку на полозьях чуть дальше, километров за десять, и снова бурить стали, теперь уже Сто семнадцатой назывались. И здесь, на Сто семнадцатой, тоже сплошная невезуха. На тысяче метров, правда, пузыри из устья пошли, как у младенца из носу. Газ… Но Бронников велел дальше бурить. Карман, мол. Мелочь. Надо до настоящего пласта дойти… Ему, конечно, виднее, но жаль. Вдруг — не карман, вдруг — месторождение? Фонтан! Очень бригаде фонтан нужен, победа какая ни на есть… А то мало того, что крупные неприятности, так еще и мелких хоть пруд пруди. То Заикин на залитом глинистым раствором настиле поскользнулся, то в шланг, через который закачивают воду из озерка, затянуло порядочную щучку. Покуда догадались, покуда ее оттуда выколупали… ЧП за ЧП. Нынешняя, ночная вахта прошла, правда, гладко. Фомичев, признаться, побаивался. Он ведь в начальство недавно вышел. Не вышел, вернее, а назначили. Вместо Серпокрыла. Свято место пусто не бывает. Ну, и неуверенно еще чувствует себя поэтому… Тем более что Лазарева на буровой не было. Хоть с Лазаревым у него конфликт, но все спокойнее, если бригадир близко. Когда, заняв место у пульта, Фомичев принял у Сынка, у Петра Яковлевича то есть, тормоз и кран пневмомуфты, руки у него тряслись. Петр Яковлевич смену сдал, но не уходил, ждал, не понадобится ли его помощь. В глине весь, лицо красное, обветренное, а под шершавым подбородком узел галстука. Он на работу всегда при галстуке является. Дело в том, что в силу степенности своего характера и хороших показателей — опять же защитник Сталинграда — он избирался во всякого рода общественные организации. Являлся членом всяческих комиссий, советов, комитетов, союзов, был делегатом, депутатом, представителем, членом и так далее и тому подобное. Нередко его выхватывали прямо с буровой, вертолетом доставляли на какую-нибудь важную конференцию, на слет или на заседание товарищеского суда. Потому-то и носил он всегда галстук, всегда был готов к любой неожиданности.
— Чего стал, Петро? — сердито закричал на него Фомичев. — Отмучился — катись к Зое! Нечего тут подчеркивать!
Оглядываясь, тот отошел. Но маячил еще минуту-другую. К дизелям ухо прислонил, насосы чуть ли не обнюхал, на силовые агрегаты взгляд бросил, на мерники… Прямо бурмастером себя держит, когда братца в радиусе пятнадцати метров не видно. Ну, да бог с ним. Без него обошлось. Фомичев чувствовал — ладонь, лежащую на алмазно сверкающем от частых прикосновений стальном рычаге, как бы щекочет что-то, токи некие как бы передавались ему оттуда, от вгрызающегося в кремнистый девон турбобура. Он чувствовал, что абразивный материал долота порядком истерся, иначе почему имеет место реактивный момент? Вон какая отдача у турбобура, будто грузовик ручкой заводишь. Но ничего, на восемь часов хватит. Должно хватить… А то ведь часа за три до конца смены опять его орлам подъем придется играть — станок выключать, свечи развинчивать, новое долотце устанавливать, со свежими шарошками. Нет, нет, только вперед! Хотя — куда же это получится, если вперед? Тут вглубь надо… Вглубь!
Будто пику, словно копье какое-то, двухкилометровой с лишком длины, как бы великанскую острогу вгонял Фомичев в вечную мерзлоту. Будто пронзить хотел кого-то. Кого? Да мамонта, мамонта того самого, толстопятого! Да, да, это была его охота на мамонта! Человек и зверь… Кто победит? Кто?! Но хоть и хотелось Фомичеву победить могучего увальня — древний охотничий инстинкт, ничто человеческое нам не чуждо! — он и жалел его все же. Разговора с той женщиной никак забыть не мог. «Эй ты, внизу! Поберегись!..»