Страница 9 из 12
Исключением был один Иерусалимский храм. О нем писалось подробно, со ссылками на Святое Писание и гравюрами. План Храма, скиния Завета с двумя херувимами в египетском духе. Впрочем, Храм возводили не Израэлиты, а привлеченные Соломоном Сидоняне во главе с их легендарным Хирамом, царем-строителем.
Часть о Хираме была вся подчеркнута отцовским карандашом. Бисером рассыпаны заметки на полях. Споткнувшись о подчеркивания, решил расспросить отца – о Храме и т.д.
Не расспросил: отец возвращался уставшим, чужим. “Халдеи!” – ругал кого-то, шумя газетами и скрипя стулом. Мать глядела в скатерть и молодела. Студенты их уже не посещали, кроме товарища Кирилла, Петрова-Водкина, фантазировавшего на скрипке. Рояль протирали, но клавиши тревожили редко – чаще за него усаживался Кирилл, в его репертуаре значились “Лунная соната”, этюд Черни и полька собственного сочинения. При бетховенских триолях в проеме возникала мать, слушала. Отец, напротив, обратил внимание на польку: проходя, остановился: “Где взял?” Кирилл оторвался от клавиш: “Собственное...” Кирилл опустил крышку и приготовил вопрос о Хираме, но отец, взмахнув рукой, унесся к себе наверх. Кирилл поднялся к отцу, из-за двери донеслось: “Я сплю!” Это “сплю” означало какие-то неприятности, которые Лев Петрович мучительно переживал...
– Кирилл Львович!.. Отец Кирилл!
От внезапности поскользнулся, удержался.
– Отец Кирилл! Осторожнее... – Фотограф Ватутин.
Протягивал руку для приветствия и кривил губы.
Пошли вместе.
– Я тут как раз был на вокзале, дай, думаю, зайду. – Ватутин ломал тростью снег. – А Семен этот ваш мне докладывает: должны сейчас подойти.
– Ну вот... Подождали бы меня там, Семен бы вас пока чаем напоил.
– Кирилл Львович, ну, вы знаете... Я уже замечал вам – дух там какой-то тяжелый, кислый. Не могу, не могу.
Отец Кирилл, соскучившийся по церкви, хотел скорее проститься с фотографом. Ватутин молчал, пуская носом пар.
– Зайдете?..
– Другой раз...
“И чего, скажите, ждал?” – следил отец Кирилл за удалявшейся фигуркой фотографа.
– Модест Иванович! – окликнул Ватутина металлический женский голос.
С крыльца спускалась madame Левергер в мехах и перьях. Из мехов выглядывала Мими, собачка-вундеркинд. Эту Мими Ватутин многократно фотографировал – отдельно и с хозяйкой.
Матильда Петровна выставила лапку (свою) для поцелуя. Ватутин приложился и пытался бежать, как Иосиф от Потифарши.
От перчатки пахло собачьей шерстью.
– Вас подвезти? – осведомилась Матильда Петровна со значением.
– Нет, мне в другую... Мне вот туда! – И шмыгнул в переулок.
M-me Левергер иронично вздохнула и поцеловала собачку.
Ватутин брел по переулку. Снег в следах, с деревьев капало. Опустив руку в карман, нащупал пакет, о котором забыл. Лицо его вдруг стало стеклянным, как у покойника, которого недавно фотографировал, с лилиями, под requiem.
Переждал, когда мимо переулка протарахтит, развеваясь плюмажем, Матильда. Отер ледяную слезу и отправился в туземный город.
Ташкент – Токио, 5 февраля 1912 года
Молящихся было порядочно – Прощеное Воскресенье. Церковь при станции, место живое: приезжие, отъезжие, провожатые; одни – в буфет, к коньячку, другие – сюда. Подозрительные типы, которые ошиваются вокруг железной дороги; нервные дамы, покрестятся по-балетному, исчезнут. Основа, конечно, свои, железнодорожные. Эти – прихожане, остальные – захожане, чужая рыба. Мастерские, депо – тоже почти все здесь. Жены их в платках, ниже ярусом – дети. Долго привыкал к своей железнодорожной пастве, чувствуя, что тут требуется батюшка мастеровой косточки, прямо, а не из библиотек знающий их быт и нужды. Отцу Кириллу с его рисовальным прошлым подошло бы служить при гимназии или училище. Да и не собирался оставаться здесь надолго: год-два, чтобы дела сделать, и в Японию, к епископу Николаю. Но здешний владыка, епископ Димитрий, из князей Абашидзе, постановил по-своему. “В депо и мастерские разные социалисты повадились, агитируют. Им противостоять – образованный настоятель нужен, сомнения разрешать”. Стал отец Кирилл разрешать сомнения. Освежил в памяти социалистов, читанных еще в Москве. Кропоткин, Маркс, Каутский, гр. Толстой... Толстой, впрочем, не был социалистом, а представлял тип запутавшегося русского человека: отрастил мужицкую бороду и запутался в ней. Отец Кирилл поднимался на амвон и обличал. Вначале вяло, не зная, куда девать лишние руки; потом разогревался. “Замитинговал батюшка”, шутили прихожане, но “митинги” слушали чутко, в уважительной тишине. Его проповеди стали известны, на них приходили посмотреть; пару раз отца Кирилла приглашали в местный философский клуб, где было страшно накурено.
Вот и сегодня, проповедуя, отец Кирилл заметил новую голову. Низенький рост, скулы, узкий глаз под железной оправой. Китаец? Японец? После службы получил через Матвея (псаломщика) визитку. Нихон-дзжин[7], по коммерческой линии. Подыскивая японские слова, побеседовал. Тяжело после службы вести дипломатические беседы, спина тянет, все мысли – диван с чаем.
Не сразу заметил, что гость стал говорить о владыке: “Никораи... Никораи-сама...”
– Никораи-сама...
Епископ Николай отходил.
День был солнечный, с залива налетал и пробегал по городу ветер. Ставни тарахтели, ива под окном шлепала плетьми по кирпичу миссийского здания.
Луч лег поперек одеяла, высветив муху. Владыка слабо отогнал ее. “Ну вот уже и мухи ко мне...”
Разлепил губы:
– Накаи-сан... Мотте-ките, кудасай[8]. – Указал на ларец.
Накаи встрепенулся. Тоже измаялся за эти дни. Гонишь его от постели, чтоб отдохнул. Горе с этой их преданностью.
В груди вроде отпустило. Чуть приподнялся на локте.
Ларец английской работы, дар прежнего русского посла, забыл имя.
Нашел нужный узор. Надавил. Отъехал поддонец.
Блеснул камушек.
Почувствовал взгляд Накаи. Думал, письма шпионские?
Муха, проделав над головою владыки вежливый круг, снова уселась на одеяле.
– Передать... В Ташкент, отцу Кириллу. Накаи-сан не забыл отца Кирилла?
Не забыл. Многие тут отца Кирилла помнят. И как свои картины неподалеку сжигал.
– Думал... сам ему передам. Не дождался. Пошлите ему в Ташкент с надежным человеком.
Добавить бы: с очень надежным.
Не стал.
Владыка закрывает глаза и слушает ветер.
Поблизости, на заливе, шлепают винтами по неустойчивой воде пароходы. Ветер рвет флаги, оснастку, шарфы и вуали в толпе. Русских пароходов теперь один-два, не то что до войны.
Тридцать лет в России не был. Когда война началась, все ждали, что бросит все, убежит на родину.
– С очень надежным отправьте...
Роль наша не выше сохи. Вот и тобой Господь попахал, Иван Дмитрич, сын диаконский, в селе Береза рожденный, в монашестве Николаем нареченный. По японской землице, черноватой от вулканического пепла, попахал.
Снова заволновалась за окном ива, заскреблась прутьями. Тяжко в груди! Сестру кликнуть с впрыскиванием?
– Что хор-то не спевается?
Глаз Накаи моргнул.
– Сенсей[9] запретил.
– Пусть придут...
В соседней комнате зашелестело.
Хористы. Это хорошо.
В груди снова плеснуло расплавом свинца. Попытался приподняться, локоть ватный.
Хор загудел. Еще сильнее заныл ветер, упало и покатилось что-то во дворе.
– Скажи, пусть “На реках Вавилонских”.
Любимое его.
Гудеж прервался. Шепчутся. Ноты перебирают.
– Бабиронно кава-гава... Арируия, арируия...
Замолчали.
– Не могут они... – Глаз Накаи блестел, слеза съехала и шлепнулась на ладонь владыки.
Заглянул регент, хлюпнул носом. Вот какие смешные люди.
– На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом… – тихонько затянул владыка.
В соседней комнате подхватили – на японском.
Новый порыв ветра пропахал дворик, ива всею кроной плеснула по стене, по ставням и отпрянула.