Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 33



Его подбородок был белкой, рыжей и внимательной. Его правое ухо было совой. Его левое ухо было моллюском рапаны, медленно ползущим по голове. Его скулами были скворцы, его правым плечом был выводок голубей, а левым — голова обезьяны. Его бедром была голова волка, его лопатками были крылья ласкового сокола. Его животом были муравьи и бабочки. Его...

Потом болтали, будто я приказала собакам его распять. Это не так. Это был не он, это был какой-то монах, пропахший ладаном и птичьим пометом. Я должна была устроить развлечение для жителей. Разве я виновата, что за две тысячи лет так и не придумали более запоминающегося развлечения для толпы, чем распятие? Мы отловили нескольких монахов; остальных пока заперли в монастыре. На площади организовали столы, фонтаны плевались кока-колой. Аттракционы, американские горки, три комнаты смеха. Нет, даже четыре. Кресты с распятыми монахами приходилось переносить несколько раз — то мешали парковке, то мухи от них летели в кафе. В общем, распятием мало кто интересовался. Только подростки — для них был предусмотрен конкурс, дотянуться копьем с губкой... Губки с уксусом тут же заготовлены, копья. Приз — одежда казненных. Один дотянулся. “Ы-ы!” — запел хор, она его тоже сюда притащила. Один из распятых что-то говорит. Никто ничего не слышит.

На следующий день пошел дождь.

…В огромной луже отражались, расслаиваясь, три распятия. Потоки текли по американским горкам, стекали по кривым зеркалам комнаты смеха. Возле затопленных кафе плавали белые пластиковые стаканчики и раскисшие гамбургеры.

Я не помню, сколько длился дождь.

Запах мандаринов стоял в ноздрях, как долгий крик. Сырость трупными пятнами темнела на стенах моего кабинета; побелка падала с потолка на безвкусный ужин. Мужчины, остававшиеся у меня, жаловались, что ночью на них течет с потолка, и они просыпаются со ртом, полным холодной воды.

Большой канал вышел из берегов, из него вынимали мертвых детей, так и не успевших научиться быть рыбами.

Я стояла у окна, курила и слушала, как мать в соседней комнате катает по полу бутылку.

И тогда мне доложили, что монастырь затопило. Со всеми запертыми монахами и этим деревянным зверинцем.

“Разве он не всплыл?” — спросила я своего заместителя.

Заместитель вытер платком пот. Это был один из тех “подлинных гробализаторов”, которые когда-то ворвались на нашу конференцию, призывая облизать “отеческий гроб”... Теперь у него все в порядке: потолстел, полысел, женился на аспирантке. Старший сынок уже в отряде приматов, вундеркинд.

“Разве он не всплыл?” — повторила я.

“Нет, не всплыл. Некому было спустить его со стапелей. Может, только рыбы выплыли. Но мы их отловим”

“Разденься!”

“Что?”

“Я сказала — разденься!”

Побелев, начал стягивать штаны. Отклеивать прилипший к потной рубашке пиджак.

“Хватит”.

Стоит в одних трусах, расплывшийся, пахнущий газетами, истерикой, плесенью.

“Сколько у тебя эйдосов?”

“Я освобожден от эйдосографии по состоянию здоровья”.

“Извини, я просто хотела посмотреть, как проходит время. Я думаю, стариков следует убивать. В Центре мира не должно быть ни старости, ни болезней”.

“Не надо...”

“Хорошо, не сейчас. Иди к своей жене. Кстати, ты в курсе, что она тебе изменяет с одним молодым быком-второгодником?”



Медленно стекают капли по стеклу, тихо покачиваются на дне озера крылья птиц, гривы лошадей...

“Хотя какая разница, — говорю я, лаская его холодную сутулую спину, — если бы этот зоопарк всплыл, то это уже когда-то было, и лодка со зверями, и семитская радуга и семь-сорок на раскисшей после дождя земле... Все это уже было! Но теперь это все осталось на дне озера, и это тоже было, и невидимый город, и какая-то дева... Ничего нового. Закон повторения, мой дорогой голый коллега. Почему ты молчишь?”

“После ночей с тобой я разучился говорить и мыслить”, — хрипло отвечает он и резко замолкает — я кусаю ему мочку уха.

“Да, — отвечаю я, освободив ухо. — Но зато ты смог защитить кандидатскую. Ну, не хнычь”.

По-дружески потискав его мокрые от страха ягодицы, отпускаю.

Он вылетает из комнаты, забыв про одежду.

Пытаюсь вспомнить, как лежала с ним, молодая и злая, а рядом благоухал шампунем бутафорский гроб. Ничего, кроме запаха, не осталось. Кроме запаха и шершавых губ Агафангела. Его удивленных, красноватых от болезни, глаз: “Разве ты не мальчик?”

Зеленоватое лицо моего зама просунулось в дверь: “Я возьму одежду?” Входит мокрый, с улицы, оставляя на паркете поблескивающие следы. Я достала полотенце. Стала вытирать его жирную спину, сатанея от собственной заботливости.

“И вот что, — сказала я, когда он просовывал ногу в штанину, — надо начать массовую закупку мандаринов. Обоснование придумайте сами. Пусть в городе пахнет мандаринами. Мандаринами!”

Тысячи мандаринов поплыли в Центр мира. За день улицы покрывались слоем кожуры. “Это все ради тебя, Агафангел!” — говорила я, проплывая по темной жиже Большого канала. Я стояла в своем мужском костюме на палубе и махала толпе, которая шелестящей лентой ползла по набережной. Многие в ней в разное время были моими любовниками. Я узнавала их: отполированные страхом лица, пустые зрачки, ампутированная до обрубка речь... Хранили ли они тайну нашей диффузии, яростного обмена молекулами? Хранили?

Вдруг где-то совсем рядом я услышала: “А вы знаете, мне кто-то говорил, что Академик — женщина!” — “Не может быть...”

Вернувшись, бросилась в комнату матери. “Ты? Ты распускаешь обо мне слухи?” Мать сидела в кресле и молчала.

“Ты все время шпионишь, шепчешься со всякими алкашами, ты!”

И она снова промолчала. Первый раз она слушала меня так внимательно, не перебивая. Она была мертва.

Наверное, уже день. Я не заглядывала к ней. И не чувствовала запаха. Это меня особенно поразило, когда я стала трясти ее голову. Я, с моим гениальным носом, не чувствовала запаха тления. Только запах мандаринов.

“Извини, мама, — сказала я, пятясь из комнаты. — Я была все эти дни очень занята... Я хотела подарить тебе кольцо, кольцо желаний. А ты была, как всегда, пьяна. А я не выношу пьяных, мама. Слышишь, я не выношу пьяных!!!”

С потолка на меня сыпались мандарины, катились по полу, мягко били по черепу...

— Ты ведь не хочешь чай? Не надо пить чай. Там плавают эти... Чаинки. Они забиваются в рот, шевелятся. Рот превращается в чайное ситечко... После ухода матери у меня начали исчезать слова. Слова, которые я копила всю жизнь. Которые, как пыльцу, собирала с моих ночных вздрагивающих цветов. Я шарила во рту языком, пытаясь нащупать хоть одно потерянное слово. Ха-ха-ха!

Старлаб очнулся.

Он все еще был в каком-то оцепенении, почти полусне. Лицо куклы было совсем близко, так что были видны железные штыри, которыми приводились в движение губы.

— Последние годы я почти не вылезала из Центра диффузии. У меня воспалились придатки, врачи пугали опухолью... Но только прижимаясь к этим трем отверстиям, я могла удерживать слова. Только так я могла вытягивать слова из моих партнеров по диффузии по ту сторону стены. И клиенты уходили, онемевшие, словно с вырванными зубами или прикушенным до крови языком. “Почему вы не пользуетесь инструментом?” — спрашивали меня другие работницы из смежных отсеков, когда я начинала выть от боли. “Мир полон слов, — отвечала я. — В начале было слово, и несчастны те, кому слова не дано. Несчастны те, у кого рот — лишь могила языка; не утешатся те, чьи губы склеены косноязычием... О, прекрасный, серебристый мир слов!” И снова начинала тихо выть от боли в низу живота. А мои напарницы не могли даже догадаться, что великий Академик, плывущий, как памятник, над толпой, и бестолковая баба, жмущаяся к трем загаженным отверстиям, — это одно и то же, совершенно одно и то же!

В углу комнаты ожили настенные часы, раздался бой. Распахнулась дверца, явилась птица с большеглазым человеческим лицом, запела: “И держала чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее”.