Страница 86 из 94
Особенностью современной поэзии является и то, что основа межтекстового отношения заложена в самой технике построения фразы, строфы или целостной композиции. Таким образом, и маркером и денотатом межтекстовых связей становится непосредственно языковая структура текста, при которой нередко происходит иррадиация структур одного уровня в структуры другого. В роли структурной цитаты или аллюзии может выступать и enjambement как ритмико-синтаксическая фигура. Так, многие современные поэты открыто демонстрируют интертекстуальную связь своих произведений с текстами И. Бродского, восстанавливая структурные особенности строения его стиха на фоне лексико-тематических параллелей (см. [Степанов 2007]). Эти признаки присущи, к примеру, фрагменту из стихотворения Бахыта Кенжеева «29 января 2000 года», где связь с Бродским атрибутирована:
Кроме многочисленных анжамбеманов, характеризующих индивидуальный стиль И. Бродского, в тексте Кенжеева воспроизводится любимый Бродским жанр послания, а также содержатся непосредственные аллюзии к его текстам, прежде всего к «Эклоге 4-й (зимней)» (1980), к строкам, посвященным февралю:
Само написание стихотворения приурочено к очередной годовщине со дня смерти Бродского, как и последовавшее через год за ним «29 января 2001 года (И. Бродскому)». В последнем стихотворении Кенжеев мотивирует невозможность прижизненного диалога с «мэтром», выстраивая аллюзию к пушкинским строкам «Старик Державин нас заметил И, в гроб сходя, благословил» и одновременно используя цитату из Пушкина о «презренной прозе»:
Не случайно поэтому и Кенжеев в другом стихотворении создает уже свое паронимическое сочетание «беспризорная проза» по типу пушкинского, в котором отражен смысл поэтического «сиротства»:
Однако в творчестве Кенжеева представлен еще один оригинальный тип установления межтекстовых отношений. А именно: он в своих философских верлибрах намеренно играет на уподоблении научному способу цитирования: например, в стихотворении «Вещи» поэт буквально осуществляет обратную М. Л. Гаспарову операцию перевода прозы в стих:
В данном случае поэт фактически перелагает, разбивая на строки, текст из работы В. Н. Топорова «Апология Плюшкина: вещь в антропоцентрической перспективе» [1995]. Ср. начало ее второго раздела «О более чем „вещных“ смыслах вещи» [Топоров 1995: 15]: «Основной модус вещи, говоря словами Гейдеггера, — в ее веществовании[205]. Вещь веществует, или, иначе, то, что веществует, есть вещь. „Веществовать“ значит не просто быть вещью, являться ею, но становиться ею, приобретать статус вещи, отличаясь от вещеобразного нечто, к которому неприменим предикат веществования. Но „веществовать“ значит и оповещать о вещи, т. е. преодолевать ее вещность, превращаясь в знак вещи и, следовательно, становясь элементом уже совсем иною пространства — не материально-вещественного, но идеально-духовного. Слово отсылает к лежащей ниже его вещи, выхватывая ее, как луч света, из тьмы бессловесности, но то же самое слово уводит от вещи к находящейся выше его идее, тем самым спиритуализуя эту вещь». Заключительная часть этой работы Топорова называется «Апология Плюшкина», но, вводя отсылку к ней, Кенжеев фактически формирует (правда, со стиховым переносом) структурную аллюзию к «Будем как солнце!» К. Бальмонта. И, поддерживая далее анжамбеман, он переходит к теме «больного гения» (с анаграммой Гоголя — бОЛЬнОГО гения), используя пушкинские аллюзии (он вас любил).
Получается, что в процессе языкового творчества происходит синтез художественных, филологических и философских текстов, и каждый из них получает статус метатекста — то есть «текста о предшествующем тексте». Таким образом, любой из вновь созданных текстов обладает свойством «находимости» в текстах других авторов и благодаря этой полигенетичности задает зону своего понимания. Мы наблюдаем парадоксальное явление: расширение пространства текстов невозможно без опоры на так называемые «сильные тексты» русской и зарубежной литературы, которые служат своеобразными «адаптерами» при разрешении когнитивного и эстетического диссонанса, возникающего при чтении современных авторов. Конечно, у разных художников слова наблюдается разный «уровень умалчивания», который нельзя вывести на поверхность никаким пересказом, а можно только извлечь из объема культурной памяти читателя. Ю. М. Лотман когда-то назвал этот читательский потенциал «идиолектом памяти» [1985: 5]. В поэтической же форме эту мысль прекрасно запечатлел Л. Аронзон: «И память требует улик, / но в этом сумраке и ливне / не Бог я — только ученик» (1961). Задача лингвистической поэтики — раскрыть эти авторские «улики» так, чтобы не исказить реальное соположение элементов в тексте, которое задано его творцом. В этом смысле поэтика в какой-то мере действительно уподобляется (как об этом не раз писал В. Набоков) криминалистике, которая должна выявить цепочку взаимосвязанных языковых модификаций, при этом сама не оставляя следов своего лингвистического «дознания». И на этом пути ее подстерегает масса непредсказуемых явлений, поскольку система литературной эволюции подчиняется закону, в образной форме выраженному в письме И. С. Тургенева — Л. Н. Толстому: «Система — точно хвост правды — но правда как ящерица; оставит хвост в руке — а сама убежит; она знает, что у ней в скором времени другой вырастет» (цит. по [Лихачев 1979: 150]).
205
Разрядка — авторская (В. Н. Топорова) /В файле — полужирный — прим. верст./.