Страница 43 из 45
Она решила, Уильям, что отцом этого ребенка был я! Она решила, что это я довел Джеки до самоубийства, что я опозорил одну и предал другую, отнял у нее подругу. Она считала меня ответственным за все и ничего не знала о вас! Ну, хоть это-то заставит вас рассмеяться? Вы не можете не увидеть смешной стороны — висящая там женщина, погибшая от собственной руки, проклиная меня с последним своим вздохом! Я этого не воспринял. Не хотел этого воспринять и потому попытался отвлечься. Я
отвернулся от трупа и увидел завершающую часть тщательно подготовленной ею mise-en-scкnй 18 .
Ко всем стенам, впервые повернутые лицом к комнате, были прислонены те картины, которые она не дала для своей выставки и так боялась, что я их увижу.
Картины с Джеки, написанные так, как мне бы никогда не удалось написать, заставившие меня осознать все мои недостатки. Она написала личность, а не просто натурщицу в позе, бросающей вызов художнику. У ее Джеки был характер, была личность. Она была реальной женщиной, бурлящей эмоциями, выписанной с нежностью и лаской, а не манекен с пустым лицом, прячущим услужливую глупость. Она проникла за грубость, за глупость и нашла красоту, а не просто пышное тело, которое видел я, пока тратил время на демонстрацию того, как искусно я владею техникой. Джеки сидящая, лежащая на диване, свернувшись калачиком перед огнем, — и в каждой она видела нечто особенное и трогательное, и писала это любящей рукой. А когда она сидела рядом с Джеки и смотрела ей в глаза, ее автопортрет светился теплотой или одинокостью, если комната была пуста. Это было то, чего она искала, то, чего ни один мужчина не мог бы ей дать, причина, почему она сразу же отвергла меня. Я никогда не вызывал у нее таких выражений, даже не подозревал, что они возможны.
Но там стояли и другие — картины их обеих, сплетенных, раскинутых вместе, занятых тем, от чего я и сейчас содрогаюсь. Картины страстные и необузданные, интимные и порнографические. Шокирующие картины — лица, обезображенные порочностью, тела, свившиеся немыслимым клубком в устремлении друг к другу. И она писала свет, а не скрывала себя в темноте. Черт побери, она использовала свет, как никто прежде и не пытался. Каждая картина была насыщена яркими слепящими красками: зеленые, и сиреневые, и красные тона плоти, солнце, отражающееся от чувственных ног и рук, расположенных так, как не сумела бы вживе изобразить никакая натурщица. Сложный узел углов и изгибов их тел. Восхваление, даже пока они насиловали величие человеческого тела, образ и подобие Бога, сводя его к похабности и гротеску. Солнце, сияющее сквозь окна, даже одевало их ореолами, пока они мяли друг друга, будто их развращенность была тем, из чего лепятся святые. И глаза, я помню, смотрящие с такой безмятежностью, светящиеся явью, глядящие на меня из рам, провоцирующие мое возмущение, посмеивающиеся над моим шоком. Никакая галерея не повесила бы такое на своих стенах. Никакой мужчина никогда не написал бы подобного. Я бы не поверил, что женщина осмелится.
Даже и теперь эти картины преследуют меня. Они мне снятся, они приходят ко мне непрошеные, когда я ночью лежу в постели. Я пытаюсь выбросить их из памяти, но даже теперь, четыре года спустя, не могу. Я перепробовал все — долгие прогулки, снотворные настойки всех видов, изготовляемые аптекарями Киберона, молитвы, исповеди. Ничто не действует. И они — не картины тонких намеков, не «Олимпия» Моне, предоставляющая все воображению. Такая тщательная и благопристойная поза, и смотрящий затягивается в картину, так что непристойность присутствует только в вашем сознании, а художник может сослаться на свою непричастность. В этих нет и намека на застенчивость. Всякий, кто смотрел на них, был непрошеным гостем, не имевшим права находиться там. Особенно я вспоминаю одну: Джеки на коленях перед Эвелин, обнаженной на диване. В ее лице нет радости: это не изображение влюбленной, которой коснулось божественное начало. Только что-то дьявольское и яростное, лицо перекошено, тело напряжено, изо рта вырывается ликующий вопль. Какое отношение могло это иметь к любви или нежности? Это ли хрупкая, изящная женщина, которую я знал? Но как в момент с вашим разбившимся бокалом, я понял, что это правда. Вот какой она была на самом деле — разнузданной и гнусной.
«Черт те что! Вы только посмотрите. Это… омерзительно. Немедленно поверните их изнанкой наружу. Закройте их. Сжечь их, вот что. О Господи!..» Мне запомнилось, как в какой-то момент это сказал полицейский. Полагаю, ее родные согласились с ним, когда увидели их. Не знаю. Полицейский, разумеется, был прав. Эти картины заставили меня содрогнуться. Я думал, причиной была свисающая с люстры Эвелин, но нет. Просто я впервые узнал ее и испытал отвращение к тому, как она дала волю прятавшемуся в ней и упивалась им. Делать подобное, думать подобное и писать это как любовь! Не видеть того, чем это было на самом деле, чем этому следует быть, а превратить в искусство, на какое прежде никто не посягал.
Только вопль ее квартирной хозяйки, поднявшейся по лестнице с пинтой молока для нее, застывшей позади меня, едва она заглянула внутрь комнаты, и уронившей бутылку, так что она разбилась об пол, и молоко потекло в комнату, наконец вернул меня в реальность. А вернее, вовсе выбросил меня из нее, потому что я практически не помню дальнейшего. Во всяком случае, того, что происходило. Полагаю, кто-то вызвал полицию; врачи или кто там, вероятно, сняли ее и увезли в морг. Предположительно приехал кто-то из ее родных. Видимо, я дал показания полиции, разговаривал с ее отцом. Ничего этого я не помню. Знаю только, что в конце концов оказался на пароме в Ла-Манше и впервые за неделю почувствовал, что способен снова дышать. Между тем, как я открыл дверь ее комнаты, и гудком парома, выходящего из порта, не было ничего, кроме воспоминаний об этих картинах.
По мере того как проходили дни и недели, я все больше сердился на нее за то, что она посмела вести жизнь, не видимую и не подозреваемую, пока вы не уничтожили две вещи, которые ей были по-настоящему дороги, и не вывели все это на свет. Вы низвергли жуткое извращенное животное; даже самые непредсказуемые среди лондонской богемы отпрыгнули бы от этих образов, были бы подавлены и возмущены их страстностью и силой. То, что было по-настоящему близко ее сердцу, порожденное тем, чем она была, не могло быть никому показано открыто.
18
Мизансцена (фр.)