Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

В общем, пили, трахались, балдели, как и сколько могли, — настоящая студенческая жизнь, при которой учеба маячила где-то вдали в виде очкастого профессора с твоей зачеткой в руке во время сессии — зачеткой, куда (тебе это ясно, как Божий день) обязательно будет вписано любое словечко, кроме „неуд“.

А ее, свою первую любовь (и, как выяснилось, последнюю), я встретил в совершенно неподобающем для себя месте — в институтской библиотеке. Как-то с утра, будучи в обыкновенном дико-похмельном состоянии, я не придумал ничего лучшего, как пойти почитать, кажется, о Талейране — некое редкое издание.

Целью моей было отнюдь не знакомство с дипломатическими изысками этого хитрого французского лиса — просто я решил таким образом оградить себя хотя бы до обеда от первой опохмеляющей рюмки.

Ольга доставляла из хранилища заказанные студентами книги — это была ее работа, приносившая ей, заочнице, какой-то доход „на хлебушек“. Иногородней, конечно, прожить одной — чуть ли не подвиг. Я обалдел, когда задержал свой нечеткий взгляд сначала на ее мордашке с милыми наивными веснушками и глубокими темными глазами, потом прошелся вниз до туфелек…

Она улыбнулась и пододвинула мне Талейрана. Я, конечно, тут же выкинул из головы мысли о чтении. Но сел так, чтобы можно было наблюдать за этим „необыкновенным созданием“ — как я ее тут же окрестил.

Через час, за время которого Ольга (имя ее я услышал от пожилой библиотекарши, зашедшей в зал за чем-то) то уходила в хранилище книг, то возвращалась, я был готов, сражен, покорен и уничтожен. И принял единственно правильное в тот момент решение — расслабиться, пойти выпить пива в буфете — и на штурм.

Чтобы сразу поразить ее чем-то, я разработал нехитрый план, в результате которого, когда она в шесть вечера вышла из дверей библиотеки, я подошел к ней и проникновенно произнес: „Ольга, вот редкая и ценная книга, которую стоящий перед вами недотепа случайно унес из зала, о чем и скорбит“.

Ужас нарисовался на ее милой мордашке, она молча схватила проклятого Талейрана и понеслась с ним обратно, чтобы успеть сдать до закрытия хранилища, иначе уволят, засудят, опозорят…

Бог весть, что мелькало у нее в голове и что она тогда обо мне думала.

Во всяком случае, вторично показавшись из дверей через десять минут, она спокойно спросила:

— Зачем вы это сделали?

— Это мой первый дурацкий подвиг в вашу честь!

— Надо полагать, что следующие подвиги будут такими же дурацкими?

— Нет, леди, все остальные грозятся быть настоящими.

…Нашей любви все удивлялись, и многие буквально лопались от зависти. Моя разудалая компания надолго расстроилась — надо же, самый щедрый и бесшабашный пьяница и трахторист чуть не в одну минуту стал пылким и нежным Ромео. Анекдот! Однако время шло и показывало, что у нас все всерьез и надолго. Тогда мои тусовщики решили приобщить Ольгу к нашим разнообразным развлечениям. И, как я ни сопротивлялся, будто предчувствуя недоброе, им удалось как-то затащить нас на грандиозную дачную пьянку по случаю то ли „дня танкиста“, то ли „дня почтальона“.

Помню, как я злился, глядя на развеселых дружков Сережу и Вову, которые наперебой угощали Ольгу всякими изысканными напитками, и она, отродясь не вкушавшая ничего подобного, с удовольствием мешала сухое вино, ликеры, шампанское… Под занавес застолья Сережка Шпакин уговорил ее выпить „шикарного двадцатилетней выдержки коньяка“. Что и явилось последней каплей.

Еще раз посмотрев на глупо хихикающую и неумело флиртующую свою возлюбленную, я хватанул стакан и, громко хрустя огурцом, демонстративно вышел из комнаты. Меня не было с полчаса — дошел до речки, искупался, покурил… Когда пришел обратно — в двухэтажной даче было тихо. Похоже, вся компания расползлась по комнатам и углам, кто спать, а кто „покувыркаться“…

…Ольгу я нашел в одной из комнат второго этажа. На ней, совершенно голой, как-то странно, чуть ли не поперек, лежал Сережка в одной футболке. Мертвецки пьяный сон… Я тоже, как во сне, подошел к столу, где папаня Вовки (хозяин дачи) держал бронзовую статуэтку вождя мирового пролетариата, и вот этой увесистой хреновиной изо всей силы долбанул Сережку по голове.





Потом были крики, „Скорая“, милиция — в общем, по полной программе. Шпакина еле спасли и лечили его проломленный череп месяца два в больнице.

Дело о покушении на убийство стараниями высокопоставленных родителей гулявших на даче отпрысков было замято. Но из университета пришлось уйти, и — более того, чтобы в случае чего не особо доставали, меня быстренько подвели под осенний призыв.

Так я, практически не вынырнув из того страшного сна на даче, нежданно-негаданно отправился „выполнять гражданский долг“.

Правда, и здесь мне попался не обычный стройбат, а одно из элитных спецподразделений — их много тогда было: „Альфа“, „Бета“, „Омега“…

Ольга, протрезвев, чуть не рехнулась с горя, осознав, что натворила. Валялась у меня в ногах, рыдала и умоляла простить ее. Что я и сделал, хотя, честно говоря, у меня, как в той сказке Андерсена у мальчугана Кая, сердце стало покрываться льдом. Жизнь дала первую ощутимую, хотя и не смертельную трещину.

Я тогда подумал, что в армии все забуду, отойду и действительно прощу. Потребовал у Ольги клятвы верности, и она обещала ждать моего возвращения.

Но, сколько раз я потом убеждался, уж если трещинка появилась — обязательно жди полного разлома. Все получилось как в песенке Владимира Семеныча: „Разлука быстро пронеслась — она меня не дождалась“. И самое интересное, что ее мужем стал тот же сучок Сережка Шпакин, сынок зав. овощной базой. Она, как мне рассказывали, навещала его в больнице (сострадательная моя!), потом ее видели с ним возле его дома — ну тут все ясно.

Я в это время проходил, как тогда говорили, „школу мужества“ — начались все эти южные конфликты — Карабах, Сумгаит, Тбилиси, Баку… Сколько ребят, моих земляков, погибло рядом со мной из-за этих черножопых! Мне еще повезло: только пальцы на правой руке чуть прихватило шальным осколком…

Короче, на мою службу хватило. И вот в Баку, после ночного боя, как это бывает в кино, приезжает кто-то из Тарасова, привозит почту. Письмо от нее: „Прости, пойми… любовь и дружба… не забуду“. Я тогда весь автоматный рожок со злости в небо выпустил, и меня за эту очередь — всех опять переполошил — чуть под суд не отдали. Обошлось.

Но вот тут я почти физически почувствовал у себя кусок льда в груди слева. И холодную ярость и четкость мысли. Я знал, что не первый и не последний попадаю в такую ситуацию. Что это как бы и нормально и происходит чуть ли не со всеми.

Но я не хотел быть и терпеть, „как все“…

Во время туманного юношества я много читал, проглатывал подряд все книги из подписных дефицитных изданий домашней библиотеки. Эти пушкинские, лермонтовские, тургеневские и прочие девицы и девушки. Боже, как я стал теперь ненавидеть всю эту слащавость! Это лицемерие невинности! „Ох дурят они нашего брата“, — часто вздыхали, шутейно примиряясь с неизбежным, мужики-простецы. „Нет, — говорил я, — не просто дурят, они убивают, ломают судьбы и жизни, ложь — это их естество и т. д. и т. п.“.

Я в ярости кричал, пытаясь доказать изначальную подлость женской натуры, — надо мной посмеивались, успокаивали — ну что ж, мол, раз бабы такие суки, переходи, Диман, на коз или мальчиков.

— Нет, — сказал я себе, — я буду их иметь, трахать, топтать, всех, кого захочу, когда, как и сколько захочу. Я буду всем — им, себе, окружающим — доказывать, что внешне самая любящая, чистая и бескорыстная из них — суть лживая, порочная, жадная и подлая тварь. Надо только создать подходящую жизненную ситуацию, и правда выплывет.

Так постепенно сформировалось мое кредо, ставшее смыслом оставшейся жизни.

Я решил доказать всю низость женского предательства через „оправдание Дон Жуана“. Это как бы изменение и дополнение к пушкинской пьеске, когда Командор-мститель не приходит… А с донной Анной я буду вытворять все, что захочу.