Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 60

Вполне закономерно и психологически объяснимо, что первобытное представление о тотемном происхождении человека, позднее вошедшее в качестве научной теории в этнографические труды, Есенин распространяет в своем творчестве лишь на рождение дитяти от дерева, но не от зверя (иначе бы подспудно возник намек на зверские черты в человеческой натуре). Однако Есенин рассматривает зеркальность исходных ситуаций с попаданием человеческого ребенка в лапы к зверю и наоборот и с горечью видит противоположные концовки. В «Кобыльих кораблях» (1919) поэт еще раз проигрывает мифологическую ситуацию с римской волчицей и литературно-культурные обстоятельства с Маугли из одноименной повести Редьярда Киплинга («Mowgli» from «The jungle book» by Rudyard Kipling, 1865–1936; в русских переводах повесть известна как «Маугли», «В джунглях», «Человек-волк», «Волчий приемыш»; при жизни Есенина входила в 1-й том Собр. соч. в 1901 г., печаталась в 1912 г. в Санкт-Петербурге, включалась в рассказы из «Книги дебрей» 2-го издания 1915 г. в Москве и др.). Поэт противопоставил события волчьего усыновления человеческого дитяти с ужасающими, но тем не менее рядовыми результатами охоты и скотоводческой деятельности человека (в плане охраны стада домашней скотины от диких зверей), что подано в символическом ключе:

Бог ребенка волчице дал,

Человек съел дитя волчицы (II, 78).

Свернутая метафора Божественного ребенка у Есенина способна разворачиваться не только в сторону уподобления человеческого дитяти Младенцу-Христу с его золотым (солнечным) нимбом или мифическому древесному отпрыску («чаду дерева»), но может рассматриваться как частичка огромной природной, космической семьи – как это сделано в «Иорданской голубице» (1918):

Прорезавший тучи день!

Отроком солнцеголовым

Сядь ты ко мне под плетень (II, 67).

Образ солнцеголового отрока напоминает также героя из волшебной сказки, у которого «по колено ноги в серебре, по локоть руки в золоте, во лбу красно солнышко, на затылке светел месяц». [506] Этот «стилистический стереотип» приведен в сказочном собрании А. Н. Афанасьева, которое очень любил Есенин. Современный фольклорист Т. В. Зуева отмечает, что мифологическая формула «“небесные светила на теле” – постоянное место эпических песен многих славянских народов», предположительно «восходит к евразийскому космогоническому мифу» и у русского народа нашла воплощение в сказочной формуле сюжета «Чудесные дети». [507]

Обожествляемый ребенок в революционную эпоху

Есенин допускает смелость уподобления лирического героя, изъясняющегося от первого лица и сопричастного автору, Божественному Младенцу. Поэт как бы примеряет к себе библейскую историю, погружается в нее и чувствует там себя в родной стихии. В маленькой поэме «Отчарь» (1917) поэт обращается к непоименованному чудотворцу, утверждая себя его сыном:

О чудотворец!

Широкоскулый и красноротый,

Приявший в корузлые руки





Младенца нежного, —

Укачай мою душу

На пальцах ног своих!

Я сын твой,

Выросший, как ветла,

При дороге… (II, 37).

Современный исследователь С. И. Субботин комментирует фрагмент про чудотворца с младенцем в корузлых руках так: «Этот образ связан как с новозаветным эпизодом, когда в Иерусалимском храме Симеон взял на руки младенца Иисуса (Лк. 2, 25–34), так и с соответствующей иконой, где Симеон Богоприимец изображен с Иисусом-младенцем на руках. Одна из икон с таким изображением Симеона принадлежала Н. А. Клюеву… у которого и мог ее видеть Есенин» (II, 309). Показательно, что Есенин изображает христианского святого как труженика-крестьянина с мозолистыми руками, по отцовскому обычаю развлекающего сына качанием на ноге: «Укачай мою душу // На пальцах ног своих!» (II, 37). Аналогично представлена детская забава в «Письме от матери» (1924): «И на ноге // Внучонка я качала» (II, 127). Так поэт создает двойной план изображения, где сквозь внешнюю привычную бытовую сценку отцовских забав с детьми проступают божественные черты, а незамысловатое укачивание ребенка формирует его душу.

Современник поэта расценивал введение библейской образности (в частности, связанной с темой детства) в маленькую поэму «Товарищ» как новаторскую, вызванную февральской революцией 1917 г., – а именно: показ посредством влияния на жизнь ребенка (или, наоборот, через трагический финал земного его существования) ценности коренных общественных перемен либо, напротив, их бессмысленности. В. М. Левин вспоминал: «Только один Есенин заметил в февральские дни, что произошла не “великая бескровная революция”, а началось время темное и трагическое, так как “пал, сраженный пулей // Младенец Иисус”. <…> Но впервые он в эту эпоху появляется у Есенина в такой трактовке, к какой не привыкла наша мысль, мысль русской интеллигенции» [508] (курсив мой. – Е. С. ).

Есенин соположил Младенца Иисуса с сыном простого рабочего Мартином; современники считали обе эти фигуры символическими, а В. М. Левин даже приводил обоснование (близкое к этимологическому, но построенное на хронологической конкретике и возведенное на уровень символики): «Какой фурор и слезы вызывала его поэма “Товарищ”, в которой фигурирует Мартин (мартовские дни семнадцатого года)». [509] Н. Д. Вольпин вторила В. М. Левину в оценке поэмы: «…“Товарищ”, первый отклик поэта на февральскую революцию. Поэма была напечатана в мае семнадцатого года и рисуется мне предвестницей блоковских “Двенадцати”». [510]

Непривычное для русского уха имя Мартин наталкивает исследователей на высказывание разных догадок в отношении его происхождения и проникновения в сочинение Есенина. В родном селе Константиново до сих пор сохранилась в памяти местных жителей пословица со сходным именем, записанная в 2001 г. главным хранителем Государственного музея-заповедника С. А. Есенина Л. А. Архиповой (1953–2003): «Позарился Мартын на чужой алтын, а ума в башке не имеет: лучше свое латано, чем чужое хватано». [511]

Ю. Б. Юшкин высказал предположение о том, что Есенин сознательно дал персонажу имя Мартин, [512] вспоминая свою революционно-подпольную деятельность в годы учебы в Московском городском народном университете им. А. Л. Шанявского (1913–1914), когда был знаком с М. Ф. Богоявленским, Г. Н. Пылаевым, Валерьяном Наумовым, Петром Цельминым и Мартином Ивановичем Лацисом. Мартин Иванович Лацис – это большевистская кличка партийного деятеля по имени Ян Фридрихович Судрабс (1888–1938), участника революции 1905–1907 гг. в Латвии, Октябрьской 1917 г. в Петрограде, члена коллегии ВЧК в 1918–1921 гг., председателя Всеукраинской ЧК в 1919 г., директора Института народного хозяйства им. Г. В. Плеханова в Москве с 1932 г., необоснованно репрессированного и реабилитированного посмертно. [513]

Показательно, что тематику детства в послереволюционные годы Есенин открывает с момента зарождения будущего ребенка, ориентируясь при этом на христианскую терминологию, переосмысливая ее на новый лад. Так, строка из «Кантаты» (1918) «Новые в мире зачатья » (IV, 286) перекликается с такими названиями, как Зачатьевский монастырь в Москве, день Зачатия Девы Марии и подобными.

Мотив неузнанности и жертвенности Божественного ребенка

А. А. Ахматова вспоминала о том, как Есенин в свое посещение поэтессы в Царском Селе в Рождественские дни 1915 года «обрушился на стихотворение Поликсены Соловьевой “Не узнали”» [514] с сюжетом о приходе «на елку» маленького бродяжки. Тема неузнанности ходящего по Земле и просящего милостыню божественного лица (Бога, Богородицы или святого) типична для народных легенд и духовных стихов, а также для основанных на них авторских духовных стихотворений. Теме неузнанности посвящено и произведение Есенина «Микола». Вполне вероятно, что Есенина впечатлила лексика Поликсены Соловьевой (например, «младенец-Христос»), поразила и осталась в памяти концовка произведения: