Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 126

Тогда он задумался над тем, сколько времени ему еще случится видеть ее такой, сколько еще раз за свою жизнь она окажется рядом с ним, позади него в тот самый момент, когда он будет чувствовать себя самым одиноким, в тот самый момент, когда она будет нужна ему, как никогда. Сколько еще раз они вместе услышат эту «Поэму» Сюжера, о которой она сказала ему только что, сжав его руку: «Как будто идешь по потоку» — тогда как он думал о снеге, вихрями бьющемся о стекло. Сколько смысла они еще успеют открыть в «Поэме», в «Играх теней»?.. Он спохватился, что впервые думает о будущем. Но может ли в будущем быть что-то большее, чем в прошлом? Он вдруг испытал дурное предчувствие от изменений, которые принесет новый год. Будет Праздник; будет Пондорж: это все были события, которые Обрыв Арменаз вырабатывал, создавал сам, за своей зачарованной оградой. Но наступит день, когда падающий сейчас снег растает на солнце, когда дорога, луг, леса сбросят свои мягкие одежды, это сверкающее покрывало, подменившее собой землю. Он боялся этого момента. И чтобы лучше насладиться падающим снегом, чтобы удостовериться в том, что он падает, что еще зима, он подошел к самому окну и прислонился к нему лбом. Но только несколько снежинок еще оседали маленькими сияющими звездочками на темном фоне стекла: пора было уходить…

Ариадна тоже встала и, склонившись головой на его плечо, смотрела вместе с ним. И как если бы она угадала тревожившие его мысли, вдруг сказала ему своим журчащим голосом, так волновавшим его:

— Симон… скоро… может быть, через несколько недель… весна!..

Он обернулся, чтобы взглянуть на нее. На ее лице было выражение странной грусти. Почему же она погрустнела, прошептав эти слова?

— Почему вы это сказали?..

Она покачала головой.

— Потому что снег перестал… Надо бы, чтобы он шел, долго, долго…

— Но почему вы грустны?

— Зима — это так хорошо… Зимой во всем уверен. Снег здесь, лежит неподвижно, земля покойна — ничего не может случиться…

Он был взволнован ее словами; каждое из них говорило о том, насколько слитно она жила с природой, до какой степени она была привязана к земле, к духу времен года!

— Потом, — продолжала она, — растения вернутся к жизни, а земля зашевелится… Ужасно, правда?..

За одно мгновение он увидел — ибо эти слова показывали ему все, как на ладони, и он заранее переживал то, чего никогда не знал, — как тает снег, высыхает земля, а первые цветы раскрываются у земли с жестоким смешком.

— Ариадна, — позвал он с тоской. — Да мы с ума сошли!.. Зима еще в разгаре!..

— Ах, вы не видели, — сказала она, — вы не видели маленьких головок, пробивающихся сквозь кору, вдоль веток, они скоро набухнут. Хватит одного дня, чтобы они вышли наружу…

Он слушал ее… Нет, он не видел, он не видел ничего подобного.





Они собрались уходить; хозяин, не довольствуясь тем, что снял свою кепку, прощаясь с ними, подбежал к самой двери, чтобы пожать им руки, с тысячей проявлений дружбы… Снаружи земля, казалось, не подозревала о том, что когда-нибудь может наступить весна. Под елями выросли сугробы, земля была покрыта толстым слоем снега. Каждый предмет дублировался белой тенью. Однако снежинки стали реже и падали теперь, как перышки, из глубины безграничной ночи.

От карьера начиналась тропинка, спускавшаяся прямо к Обрыву Арменаз. Они пустились в путь. Слабый свет столовой еще светил им какое-то время, затем исчез за елями. Но, оказавшись в чаще леса, они снова увидели словно неяркое сияние, исходящее от земли. Ариадна позабыла о своей усталости; Симон, впрочем, знал, что ее усталость всегда исчезала так же внезапно, как и наступала, и Ариадна тотчас снова была бодрой.

— О, мне гораздо лучше! — ответила она на вопрос Симона. — Теперь я могу идти всю ночь.

К счастью, по этой дороге, которую ежедневно утаптывали рабочие, строившие новый корпус, идти было гораздо легче. При каждом их шаге взвивался столб густого, но легкого снега. По этому мягкому, свежему снегу было так приятно идти. Жизнь потеряла всякую тяжесть, она тоже приобрела восхитительную легкость, которой почти можно было дышать; и им казалось, будто вся земля под ногами была лишь воздушной сияющей пеной.

Затем снег вновь принялся падать, как раньше, жесткими быстрыми снежинками; но он был почти не холодный, и невозможно было представить, чтобы он мог причинить зло. Ариадна чувствовала на своих глазах, губах, на кончиках ресниц — всюду бесконечные легкие, свежие и нежные поцелуи, тотчас таявшие, обращаясь в слезинки. Она смеялась, чувствуя эти холодные жемчужинки у себя за шиворотом. Поскользнувшись, она ухватилась за Симона, и он при каждым шаге ощущал вес ее тела: ему казалось, что он несет на руках, через ночь и ветер, всю нежность мира… Он хотел бы, чтобы эта ночь никогда не кончалась, и чтобы вся его жизнь была этой дорогой, на которой, под слепящим снегом, с сердцем, переполняемым радостью, он чувствовал, как о него опирается Ариадна Он воображал, что взял ее на руки и шел так бесконечно, все больше погружаясь в ночь, как если бы где-то вдали их призывали еще более темная ночь и еще более полное счастье.

ВЕСНА

И было слово Господне ко мне:

«Что видишь ты, Иеремия?»

Я сказал: вижу жезл миндального дерева.

К чему же сожалеть о солнце вечном,

коль скоро ищем мы божественного света

вдали от в гроб сходящих круглый год людей?

Год медленно поворачивался вокруг своей оси. Но это можно было заметить лишь по некоторым признакам: когда горизонт начинал подтачивать края какого-нибудь созвездия или когда появлялась какая-нибудь долгожданная звезда. Учет времени велся только по звездам. Симон долго подстерегал появления в остававшемся пустым углу неба, над верхней из макушек Арменаза, первых звезд Волопаса. И действительно, однажды вечером они появились, совсем крошечные, на клочке обнаженного неба, сначала расположившись на самом утесе, — как вознаграждение за любовь, тогда как с противоположной стороны Сириус тихо продолжал свой скользящий путь к закату, начавшийся с весной. И теперь Симон испытывал глубокую радость, говоря себе, что все так и будет возрождаться и уравновешиваться в том же упорядоченном и молчаливом единстве, и если случится так, что небо наклонится в одну сторону, исчезновение одной звезды непременно рано или поздно восполнится появлением другой. Но если звезды, расположенные по краям неба, были подвержены некоторым изменениям, то другие, напротив, царили там вечно. Кассиопея все так же покойно дремала, лишь понемногу соскальзывая с вышины неба, так что с каждой следующей неделей приходилось немного меньше запрокидывать голову, чтобы увидеть ее. И Млечный Путь все так же тянул через космос свой пушистый шлейф, похожий на песчаную косу между двумя синими океанами. Выплывая посреди всех этих звезд, надменно разглядывавших ее с высоты своей неподвижности, веселая, дружелюбная, совсем близкая луна исполняла, одновременно торжественно, добродушно и шутливо, свою роль подуставшей статистки, вечно исчезающей и появляющейся вновь, подобно бывшей балетной танцовщице, исполняющей на деревенской площади несколько па в чисто филантропических целях.

Кое-кто задавался вопросом, не кончается ли зима. Симон, познавший красоту всякого рода и отныне очарованно всему повиновавшийся, покорился и этой, как и всем другим, и находил в ней восхитительную и умиротворяющую силу. Разве Ариадна не научила его видеть красоту в любом существовании? Разве он не почувствовал рядом с ней, в столовой, перед каждым из находившихся вокруг них предметов, перед бесконечным снегопадом, что любая вещь, любое существо повинуется какой-либо необходимости и переходит в высший порядок? Не шло даже речи о том, покоряться или нет. Простой факт того, что эта вещь существовала, воспринималась существующей, уже вызывал достаточно сильное ощущение, уже этого было довольно, чтобы наполнить сознание, внушить любовь. Достаточно было подолгу смотреть на каждую вещь, настолько долго, чтобы забыть ее название. Признать ее существование уже значило любить ее. Признать ее порядок, ее ритм, ее строение, проникнуть в замысел, породивший ее. Так было с произведением Сюжера. Этому надлежало подчиниться. Достаточно было научиться течь в том же направлении, и тогда весь мир раскрывался перед вами, и его единство принимало в себя и вас. Симон теперь понимал, почему Жером в первое время говорил ему о потоке с таким таинственным видом, словно собирался раскрыть ему существование чего-то небывалого, принадлежавшего ему одному и что никто другой не имел права ему открыть. Симон теперь понимал то, что он столь долго считал манией Жерома, и что, напротив, было не привычкой, а жаждой жить с любовью: то, что он столько раз пытался передать в своих рисунках вид и порыв этого ручья. И именно так, часто повторяясь, каждый раз меняя один штрих или одну тень, он сумел передать его образ так верно, так до боли живо. И в дереве, растущем на дороге в Опраз, тоже явно заключалась сила, действующая по существующему плану, порядку. Раз у каждой вещи был свой закон, оставалось только его открыть. Но Симону для этого не нужно было прибегать к логическим построениям: он жил, существовал, подчиняясь этому порядку, — порядку его физической и духовной сущности. И через это он становился кровно близок всякой жизни — той жизни, одним из проявлений которой, возможно, была болезнь, ибо то, что предстает нам как беспорядок, на самом деле, вероятно, всего лишь порядок, законов которого мы не знаем.