Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 126

— Она очень сильна, эта манера церкви притуплять чувственность.

— Но она не притупляет ее!

— Допустим, она ее приручает…

— Вовсе нет! Напротив, она ее углубляет, обращая ее; то есть подчиняя, как и все в человеке, высшей сути, чувству божественного пресуществления в нас, создающего в нас порядок, иерархию; так что, в конечном счете, церковь подчиняет чувственность себе и использует, не подавляя, в духовных целях: она преображает в мистическую, но пламенную мечту грезу, полную бурления крови, как у святой Терезии из Бернена — знаете?..

Симон внимательно слушал Жерома. Он удивлялся, как тому удается примирять вещи, которые всегда преподносились ему как непримиримые. Он не мог решить, насколько эти речи были правоверными, но был покорен их красотой, так как они объединяли вселенную. Они не уничтожали борьбы, но лишали ее своего средоточия и позволяли увидеть в человеке возможность гармоничного использования способностей и плодотворного их синтеза, вместо того, чтобы показывать его в непримиримом разладе с самим собой.

— Впрочем, сколько чувственности в самой церкви! — продолжал Жером. — Эти огни, ароматы, блики, золото…

— Роскошь, спокойствие!..

— Ну да, в церкви, как и в природе, «перекликаются цвета, запахи и звуки»!.. Для церкви это даже более верно: между ней и природой та же разница, что между жизнью и трагедией Расина, где все ценности возведены в крайнюю степень. Не удивительно, что театр зародился из католических обрядов: они уже сами по себе спектакль. Нужно привлечь души, чтобы явить им Бога. Ведь не каждому дано обрести Бога в самом себе. Есть столько людей, которые без церкви никогда бы не сумели поклоняться!..

Симон был поражен. Вот что он был должен ответить Массюбу в вечер, когда тот расспрашивал его о молитве. Уроки поклонения — вот что она давала, маленькая часовня, презираемая Массюбом. Слова Жерома лишь усилили в душе Симона уже испытанное им ощущение существования аналогий, которые во всякой вещи являются для человека источником очарования и позволяют ему идти все дальше в исследовании самого себя и вселенной. В церкви, как и в природе… Симон вдруг подумал о луге… Да, это было как раз чувство присутствия, возникавшее у него, когда он один, молча, стоял посреди луга; волнение, которое он обретал там, наверное, было сродни тому, что будет даровано людям, поднимавшимся сейчас к часовне. Он бросил взгляд на маленькое строение, которое своими толстыми стенами, узкими окнами и широким навесом немного напоминало риги савойских крестьян. Он почувствовал, что часовня стала для него другой, она оживала; он смотрел на нее глазами своего детства, когда он задумывался перед дрожащим пламенем свечей, зачем столько огней, а голос священника, которого он не видел, словно падал с небес и тревожил его. Он вспомнил, как в первые дни его смущал здесь голос невидимого потока… «Божественное пресуществление», сказал Жером. Так вот что несла церковь тем, для кого мир был нем. Она овладевала душами и растолковывала им бесконечность…

Симон вдруг увидел, как на верх тропинки, в редкой цепочке мужчин, шедших к часовне, выплыла куртка майора цвета хаки, за которой маячил редингот маленького нотариуса… Но он говорил себе, что среди женщин, неспешно поднимавшихся по противоположному склону, по дорожке, ведшей к тому же месту, наверняка было существо совсем иного склада, и что под сводами той же самой часовни вскоре окажутся, среди стольких людей, майор Ломбардо и Ариадна… Церковь обращалась к ним всем, принимала их всех; это было единственное место в мире, где не бывает ни неравенства, ни презрения…

Жером увлек Симона к самой дороге и бросил его со знакомой внезапностью, которая обходилась без лишних слов и лишала прощания их способности причинять боль. Жером жил в мире, купающемся в ярком свете, мудро устроенном и мудро управляемом, и Симон всегда задавался вопросом о том, что придавало ему эту уравновешенность и эту силу. Оставшись один, молодой человек вернулся обратно и, минуя «Монкабю», поднялся к рощице, по краю которой проходила дорожка в тени буков, — туда, куда, он это знал, придет к нему завтра Ариадна. Обернувшись, чтобы взглянуть на дорогу, он заметил вдали Минни, узнаваемую по своему красному платью, которая вышла из Дома и направлялась к долине. Немного погодя, он увидел, как маленький доктор Кру вышел в свою очередь и пошел по той же дороге. Тогда Симон подумал о Крамере и покачал головой с немного грустной улыбкой…

На следующий день, после полудня, раньше часа, отведенного для прогулки, — этому счастливые обитатели «Монкабю» и других корпусов, едва вырвавшись из-под надзора сестры Сен-Гилэр, обучались довольно быстро — он снова направился к рощице и занял позицию под укрытием буков, подле заборчика, обозначавшего вход в усадьбу. Хотя он пришел заранее ради удовольствия ожидания, ему не пришлось долго оставаться одному, и он вскоре увидел из своего зеленого укрытия, как по этой дороге, на которой он столько раз подстерегал ее появление тогда, когда не был ей знаком, шла к нему Ариадна своим легким шагом, с развевающимися под солнцем волосами. Вскоре она уже была рядом с ним, и они вместе пошли по дорожке, которая, выходя из усадьбы, огибала рощицу и поднималась к гряде. После утреннего дождя мокрая земля была усеяна опавшими листьями, растрескавшимися стручками; молодые люди давили их ногами. Широкие заполненные водой колеи хранили следы повозок, уехавших несколько недель назад, нагрузившись травами, увозя с собой роскошные украшения луга. Слева от дорожки возвышался склон с несколькими пучками дрока, а перед рощей виднелся крестьянский дом: сидя на земле, как большая мрачная птица, полурасправив крылья, он пристально смотрел на вас грустным глазом с половинкой пыльного стекла. Перед дверью, под виноградом, обвивавшим стену, сидел старик.

— У этих людей есть очень странная способность к одинокой жизни, — сказал Симон.

— Мне даже кажется, — подхватила Ариадна, — что Обрыв Арменаз скорее мешает их существованию, чем скрашивает его. Впрочем, осознают ли они свое одиночество?

— Маловероятно.





— В природе ты никогда не одинок, — продолжала она, — ты окружен движущимися силами: молнией, лавинами. Да вот, — сказала она оживляясь, показывая на просеку посреди леса, — в прошлом году тут прошла лавина…

Симон улыбался ее возбуждению. Он повернулся к ней и любовался восхитительными тонкими чертами под колышущимися на ветру волосами. Она рассматривала гору. Взгляд Симона смутил ее.

— Послушайте, — сказала она, коснувшись его руки, — не на меня нужно смотреть…

— Почему не на вас?..

Она показала ему рукой на две неравные вершины за завесой листвы, возвышающиеся над грядой Арменаз и мирно горящие в голубом просторе.

— Наоборот, нужно любить то, чего никогда не увидишь дважды, — сказал Симон в ответ на ее жест.

Она снова указала пальцем на гору.

— Видите эти большие зеленые пятна — там и вон там, все выше и выше?.. Это продолжается луг!

Она действительно нашла то, что нужно было сказать. Симон поднял голову. Странная, почти бешеная радость охватывала его при мысли, что, карабкаясь вдоль этих золотисто-коричневых, почти голых стен, еще можно было, на определенных уровнях, встретить на маленьких террасах, образованных складками скал, преображенные, более скудные, чахлые кусочки того луга, что он любил. Он смотрел, как над ним вычерчивались эти зубцы, между которыми открывались голубые бездны.

— Видите, — сказала Ариадна, — видите, не меня вы любите больше…

— Возможно… — пробормотал он, словно был поражен этой мыслью.

Он все смотрел ввысь на утесы Арменаз, этих огромных спящих зверей, поддерживающих своими взъерошенными спинами и непробиваемыми лбами всю небесную твердь.

— Вид этих утесов меня опьяняет, — признался он. — Но вообще я не могу отличить то, что испытываю к ним, от того, что испытываю к вам, — может быть, только они пьянят меня сильнее.

— Я знаю, — сказала она. — Я это чувствую… Эти утесы заставляют нас принимать все всерьез…