Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 126

Но в этом непостижимом волнении, заставлявшем Симона в первые послеполуденные часы ждать прохода Ариадны по дороге, как появления первой женщины, как если бы она заключала в себе мир, о котором никакой опыт его жизни не мог дать ему ни малейшего представления, растворялись другие переживания, как волна в волне. Возникал неизбежный вопрос, который он силился отстранить от нее, как опасность, может быть, даже как оскорбление. Что происходило с Ариадной, когда она каждый день исчезала за горизонтом?.. Что происходило с ней, когда она лишалась преимущества жить лишь сияющей кудрявой шевелюрой, возложенной на ее чело, как солнце? Что происходило с ней, когда она вновь становилась самой собой, вынужденной жить всей душой, всем телом?.. Но он отталкивал эти вопросы, считая их детскими: это любопытство казалось ему лишенным благородства; даже смысла! Разве такая женщина могла встретиться иначе, чем при исключительных обстоятельствах, как она являлась ему всегда, — в возвеличенном виде, внушающем любовь? Можно ли было даже желать этого?.. Во что превратилась бы Ариадна, увиденная вблизи, на дороге, с озаренным солнцем лицом, под лучом вопроса, вынужденная отвечать, явить себя иначе, нежели чем через позу, движения и молчание? Во что превратилась бы она, оторванная от неподвижного полумрака часовни, от своей немой беседы с тем растением, от ровной и безразличной поступи по обжигающей дороге, к которой боязливо жались животами ящерицы, — по дороге, уносившей ее сразу же, как она появлялась? Позволительно ли было об этом задумываться? Прилично ли было требовать от нее падения в обыденность, ненужного компрометирования себя сделкой с жизнью?.. Нет, это требование было бы наименее уместным. Симон любил ее за то, что она была вне возможных встреч, дорог, на которых можно столкнуться, слов, которыми можно обменяться. Он чувствовал облегчение, думая, что ему никогда не доведется взять ее за руку, спросить: «Как поживаете?» Он радовался тому, что образ их жизни и самый ее распорядок делали невозможным задавать друг другу подобные вопросы.

Теперь, когда Симон мог выходить, когда он уже не был заключен в Доме, а был избавлен от него, почти того не заметив, он с удивлением принял это счастье, которого ему даже некогда было пожелать, как в снах, когда мы вдруг оказываемся рядом с женщиной, о которой даже не помышляли, и внезапно ощущаем своими губами прикосновение ее губ.

В его жизни это был настоящий переворот. Прогулки длились недолго, но еще никогда несколько минут не бывали такими густо-сочными. Симон удивлялся, что мог когда-то так страстно стремиться к людям: в полдень, один посреди луга, он больше ни в чем не нуждался. Ему было достаточно земли. Земля была вокруг него, облаченная в травы, листву, камни. Ее присутствие заполняло все. Она подходила к нему, словно касалась его рукой. Иногда она делалась ласковой. На огромных просторах, под последними струями тепла, распускались то тут, то там, у самой земли, сиреневые островки из тоненьких чашечек безвременника, в то время как по стене леса, вдоль холмов, пробегали первые язычки осеннего пожара. Симон не спешил домой; он вовсе не торопился вернуться в общую жизнь; луг был квинтэссенцией всего сущего и наполнял его собою. Между сворачивавшей тропинкой, кустом, закрывавшим от него корпуса, и потоком, рокотавшим вдали, Симон испытывал полное счастье. Но нужно будет долго учиться узнавать тот же самый луг, его однообразную поверхность, которая будто бы лишь повторяла сама себя — для этого потребуются многие дни, и эти долгие неумолимые встречи наедине, и это жгущее плечи солнце, и это страстное желание любить, которое умеет, если надо, обходиться без чувств… Да! Надо будет уметь долго оставаться с ним наедине, расспрашивать перекаты его трав, пытаясь понять, что он делает по ночам, расправив члены, растянувшись под луной.

Прогуливаясь вокруг Дома, можно было обнаружить, что луг приходил издалека, что его изначальным назначением не было нести эти каменные строения с тяжелой тенью и острыми крышами. Луг спадал сверху, оттуда, где горы были полны тайн, где скалы смотрели на вас большими, пугающими провалами глазниц. Не стоило думать, что он был создан для людей. Пришлось расчистить его от валунов и даже местами вспороть ему живот, чтобы заложить фундамент корпуса, сгладить дорогу. Если выйти из Дома по направлению к северу, туда, где высятся два гребня Арменаз, два исполинских лба, возвышающихся над грядой, — неусыпные стражи под самым куполом неба, — попадешь на дорожку, которая наискось уходит к западу и тихо бежит по спине луга, а затем, исчезая с другой стороны, скатывается к потоку. Перевалив через эту спину, начинаешь спускаться, словно вступаешь в новую страну. Сначала попадаются камни, затем огромные валуны в два человеческих роста, такие древние, что на них пророс тощий кустарник. Потом вступаешь в тень большой гряды; ветер, постоянно дующий в этом месте, летит вам навстречу, захватывает вас своими легкими потоками, и нужно очень высоко задирать голову, чтобы разглядеть кусочек неба. Гряда спадает сначала отвесно, потом ее падение смягчается взъерошенными подушками склонов, сливающихся с лугом. На эти склоны, покрытые кустарниками, елями, буками, и набросилась кое-где осень, словно кислотой выжигая самые нежные места. Но будь эти склоны даже менее крутыми и менее защищенными, вздымайся над ними менее суровая стена, — достичь их подножия все равно невозможно. Действительно, дорожка сужалась, огибала несколько кустов шиповника и тонула в луге, среди высоких гибких трав и горечавок. Можно было пройти еще немного, путаясь в сетях лиан и стеблей, из которых приходится высвобождать ноги на каждом шагу… Вот тогда-то и открывался поток.

В один из последних дней сентября, после полудня, он открылся Симону. В тот день он намеренно потерял Жерома, чтобы побыть одному. Он шел к потоку, повинуясь непреодолимой силе, нараставшей в нем уже давно; с тех пор, как он смог выходить, ему не терпелось увидеться с этой рекой. Жером как-то сказал ему: «Когда вам захочется сходить к потоку, скажите мне, я вас провожу…» Как будто нужны были провожатые! Будто ветер, будто дорожка, зажатая между кустами, будто весь луг не вели к нему! Будто никогда не чувствовалось, как он течет внизу у этих скал, словно огромная необходимая сила! Будто его призыв не походил на призыв любви, не поражал вас в самое сердце, будто он позволял вам ждать!.. Симон шел на этот раз, торопясь, как человек, который решился и боится опоздать. Он не знал, что вызывало у него это беспокойство, почему он дрожал, как мужчина, идущий к женщине и чувствующий, что судьба его решится в первую минуту. Он шел, давя хвощи, горечавки, разрывая стебли, из которых брызгал молочно-белый сок, что распаляло его грубость. Несколько раз он наталкивался на заросли кустарника и должен был возвращаться назад. Длинные колючие ветки шиповника цепляли его за руки, обхватывали все его тело. Он с криком вырывался. Он вышел к потоку в разорванной одежде, словно после драки.

С громким вздохом, поток, светло пенясь, падал с высоты гранитных утесов в глубокую расщелину. Затем он прокатывался мимо, как зверь, и уносился в стремительном движении, сотрясаясь, пенясь водоворотами, прерывисто дыша. С воем он продирался между крупными валунами, затем энергичным усилием поворачивался набок и показывал живот. Симон крикнул и не услышал своего крика. Капли воды долетали до самого его пылающего лица. Ему вдруг почудилось, что луг позади него исчез, умер, наверное, истребленный солнцем.





Он не знал, сколько времени там пробыл. Он совершенно перестал думать. Было поздно; подъем был крутой, и он не мог отыскать дороги. Растения стали влажны от жары. Все смолкло. Луг и вправду умер.

Выбравшись наверх, он вдруг почувствовал себя изнуренным. Ему захотелось упасть прямо там, в запахе трав, пекшихся под солнцем.

В том году это был последний летний день в Обрыве Арменаз.

Теперь ночь наступала очень быстро. Видно было, как она собирается в углу горизонта, разрастается, поднимается в небо, потом вдруг камнем падает на луг.