Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 126

Так появлялась каждый день, позади или впереди своих подруг, обгоняя или отставая от маленькой, подвижной и яркой компании, милая, танцующая и недоступная фигурка Ариадны. Ариадна словно не была связана ни с чем, даже с маленьким кружком подруг вокруг нее. Она будто шла над дорогой, вдоль невидимой аллеи. Она появлялась в конце именно этой аллеи, иной, чем та, по которой шли другие, задевая щекой за маленькие красные грозди рябин, торжествующая, уединенная в своей красоте, невероятно далекая от земли и от всех людей, наделенная силой, исходящей лишь от ее душевной чистоты и сверкающей, как панцирь. Иногда Симону казалось, что он слышит ее голос, ее смех, сливающийся со смехом ее подруг. Но едва она появлялась из-за еловой завесы, едва становилась ясно видна, как она поворачивалась спиной и исчезала, словно повинуясь неведомой силе, ровным, медленным, но необратимым шагом, держась прямо, глядя вверх, смотря на мир со спокойной уверенностью непорочности, словно опровергающей слабость, о которой могли бы дать заподозрить ее хрупкие черты. Каким бы медленным ни был ее шаг, ее появление всегда было кратким, ибо ее уносило к горизонту движением, должно быть, согласованным с движением звезд, не дававшим ей ни замедлить, ни ускорить своих шагов. Увы! В ее роль входило не знать, что за ней следит чей-то взгляд, что кто-то высматривает ее появление на дороге, чтобы потом не отводить от нее глаз, и что, когда она в последний раз исчезает в овраге, а луг вздымается над нею, укрывая ее своим плащом из трав и цветов, свет для кого-то на мгновение меркнет… Единственное, что, должно быть, ускользнуло от строгого закона, — это момент появления. Момент, когда Симон начинал ее ждать, и момент ее появления всегда разделял промежуток. Может быть, если бы появление Ариадны происходило в точное время, не оставляя места для ожидания, неуверенности, легкой тревоги, охватывавшей Симона с первых минут после полудня, оно бы вошло в число вселенских явлений, свершавшихся каждый день на его глазах и неподвластных ему — таких, как ежедневное восхождение солнца по летнему небу. Но это непостоянство было признаком — основным и опасным — человеческого каприза. Появление Ариадны на дороге было явлением, не подпадающим ни под один закон Ньютона; явлением совершенно непредсказуемым, ибо оно зависело от факторов, известных одной Ариадне, которые давали ей возможность верить в свою свободу. Только свобода эта была жестокой. Симон страдал от этого недолгого, но постоянного ожидания, которое не всегда утолялось самим прохождением девушки и, возрастая со временем, в конце концов становилось несоразмерным удовольствию, ради которого возникало. Но он уже не был властен не бодрствовать посреди сна, царящего в этот пустой солнечный час, подстерегая явление, которое могло произойти, а могло и не произойти, но словно принадлежавшее ему по праву, узаконенному самим этим ожиданием.

Были, однако, и дни, когда он наслаждался своим ожиданием в той же мере, в какой страдал от него, говоря себе, что одно оно уже позволяло узнать Ариадну. Он доходил до того, что считал ежедневное томление своим приобретением, маленьким довеском знания, который он черпал в своем желании, а чаще в своем разочаровании, поскольку не мог считать только своим знание, которое он делил со всеми остальными жителями Обрыва Арменаз, — знание склоненного лица Ариадны и маленького пробора, разделяющего ее волосы, которое все, как и он, могли видеть каждое воскресенье, у входа в часовню, при свете лампы. Ее лицо, возникающее из тени, в свечении, золотящем ее волосы, — как он уже был от этого далек! Но Симон не смог бы сказать, ни что заставило его отступить, ни что придавало образу, запечатлевшемуся в его памяти, столь явное превосходство над тем, что принадлежало всем остальным. Он пытался представить себе глаза Ариадны — и страдал от того, что ему это не удается. Он ясно видел ее чистый, слегка выпуклый лоб, ее волосы и красивый разделяющий их пробор; он видел ее щеку, изгиб которой плавно переходил в восхитительные очертания подбородка. Но губы? Глаза?.. Смотрела ли на него когда-нибудь Ариадна? Вправду ли она однажды повернулась к нему лицом? Нет, он напрасно пытался вновь обрести то, что на мгновение ему принадлежало. Он обладал тем же, что и все: маленькой светлой дорожкой в волосах, прямой, как дорога, уходящая в лес и пробивающая узкий просвет между листвой. И все, как и он, должно быть, испытывали это немного томительное чувство, когда Ариадна наклонялась, и эта дорожка, у которой было видно только начало, вдруг открывалась во всю длину — так чисто вычерченная посреди лиан, выросших по ее краям, до того самого места, где она таинственно терялась в пряди, не давшей себя победить… Не испытывали ли они все, как и он, в этот момент, то же немного сумасшедшее счастье, блуждая глазами по этим сумеречным волнам, полуночной зыби… Но это было счастье, кротко умиравшее в минуту своего рождения, едва выйдешь за дверь; это было потерянное, заранее обреченное счастье, которое, однако, могло возродиться с той же легкостью, с той же простотой: и все так хранили в памяти образ маленького сияющего пробора, светлого лучика, разрезавшего мглу волос, как если бы в нем было что-то нематериальное. Симон не мог вспомнить об Ариадне, не увидев тотчас этой роскошной воздушной пряди, даже слишком тяжелой для ее лица, которая словно колыхалась от невидимого дыхания, и этой узкой дорожки, убегавшей куда глаза глядят, похожей на тропинку, уходящую под луной, посреди полей, в неизвестность, теряющуюся, тонущую под травами, овсами, хлебами, лунным светом!.. Понемногу, когда Ариадна склоняла голову, чтобы сосредоточиться, ее лицо медленно исчезало под рассыпающимися волосами, и от нее оставался лишь этот образ склоненной головы, пьющей тень…

Иногда, по воскресеньям, удары колокола, отрывисто звучавшие в утреннем воздухе, навевали ему что-то вроде ностальгии. Он спускался к часовне, на минуту останавливался перед ней на площадке послушать фисгармонию в сопровождении голосов, трогательных в своей старательности и нестройности, и думал, что нет более красивой и хватающей за душу службы, чем та, которую слушаешь у дверей церкви. Затем входил внутрь. Свод был низким, через окно, узкую бойницу, просачивался скупой дневной свет; было почти темно. Но эта темнота вскоре рассеивалась, когда, в нескольких шагах от себя, в тени каменной кропильницы, его глаза, привыкшие к полумраку, начинали различать, под неяркой лампадой, мягкие очертания коленопреклоненной фигуры…

Ариадна была здесь, неподвижная, с лицом, скрытым обнаженными руками, облаченная в тень, так что живым казался лишь тронутый светом поток волос. Знала ли она, что эти вьющиеся волосы, бегущие во все стороны к границам тьмы, перекатывающиеся волнами по ее затылку, — знала ли она, что они безумно опровергают послушную покорность ее позы?.. Она словно не подозревала об этом. Она тихо оставалась там. Он смотрел издалека, как колеблется свет свечей, а вокруг алтаря вздымаются легкие струи ладана. Затем закрывал глаза и чувствовал, как на него снисходит покой, бывший лучше всякого желания…

Этот покой долгое время был единственным, что он знал об Ариадне. Он ни разу не попытался подождать ее, заговорить с ней. Он все еще с удивлением созерцал ту малую ее часть, которой владел, ему нравилось воображать девушку в виде этого хрупкого образа, бурной и сверкающей стихии, на которую только и падал свет, — всезаполняющей чаще волос, похожей на растение, наделенной независимой жизнью, питающееся собственной жизнью и собственной кровью, как рощицы омелы питаются пыльцой друг с друга. Он владел тем, что знали о ней все… Но легкое томление, каждый раз возникающее после полудня, к исходу столь гнетущего часа, — это томление было его собственным, и только его. Это знание принадлежало ему одному. Благодаря ему, Ариадна уже не могла смешаться с другими женщинами, окружавшими ее, — с хорошенькой Минни, тоже проходившей по дороге, или даже с тысячами других, земных женщин, с двумя-тремя из которых он сходился в своей жизни. Она превращалась для него в предмет редкого и дорогого чувства, застигшего его врасплох, как открытие. Обрыв Арменаз обволакивал Ариадну единственно подходящей ей атмосферой — той редкой атмосферой, где человеческие движения представали в своей чистоте, своем первозданном значении, на чьем фоне они выделялись без прикрас, в белом жестком пространстве, созданном досугом. Может быть, человеческая жизнь была там иной: никогда появление женщины, пусть даже прославившейся своей красотой, не могло ожидаться нигде в мире с такой томительной нежностью, как эта, словно восходившая к первому мужчине на земле.