Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 126

Анонимность соседа начинала Симона раздражать. Все его попытки встретиться с ним оказались тщетны. Таинственный субъект как будто нигде не задерживался вне своей комнаты. В то время, когда все способные передвигаться выходили на улицу и все коридоры были пусты, — например, после полдника, в приятное время, когда яркие просторы луга становились понемногу не такими обжигающими, — Симон слышал, как по лестнице поднимаются нервные, торопливые шаги, приглушенные шлепанцами и, пройдя по коридору, останавливаются у соседней двери. Проходило несколько секунд, во время которых больше ничего не было слышно, затем дверь открывалась, и тотчас звуки, похожие на утренние, начинали раздаваться по ту сторону стены. Затем ставшую бесполезной штору поднимали почти одним махом во всю длину — она издавала металлический крик, не успевавший превратиться в жалобу. Но вскоре воцарялась полуденная тишина, не нарушаемая ничем, кроме хлопанья крыльев и птичьих криков. Только по легкому шороху вдоль перегородки Симон понимал, что его сосед лежал там, совсем рядом с ним, почти на расстоянии вытянутой руки… От этого было не по себе. Симону было неловко от ощущения, что рядом с ним человек, с которым он не знаком, человек, который ни с кем не делится своими мыслями.

Впрочем, у этого человека были друзья; вероятно, даже больше друзей, чем бывает обычно у одного человека. В определенные часы Симон слышал, как дверь открывалась несколько раз подряд и за стеной раздавались оживленные, грубые голоса; затем все умолкало, и тогда, посреди тишины, поднимался глухой, но властный голос. Наверняка это был его голос… Личная жизнь этого человека, должно быть, была довольно богатой, раз он умел поочередно молчать и столь долго говорить.

Несколько раз Симон свешивался над деревянной балюстрадой и отваживался заглянуть в соседнюю лечебку. Но он мог разглядеть лишь небольшую часть, всегда одну и ту же, не открывавшую ему ничего существенного. Те же вещи, что и везде: тот же безличный куб с цементным полом, плетеным шезлонгом и оранжевой шторой. Одновременно он охватывал взглядом длинную, убегающую вдаль, головокружительную линию фасада с выжженными солнцем балконами, вдоль которых шторы ярких цветов колыхались, как языки пламени… Но все увиденное не говорило ему ничего нового о Пондорже, и это имя оставалось единственным, что Симон знал о своем соседе.

Однако вскоре он узнал о нем несколько больше. Когда ему по ошибке вручили письмо, адресованное Пондоржу, Симон ухватился за этот предлог, чтобы удовлетворить свое любопытство. Это было днем. Он постучал в дверь своего соседа, которая походила бы на все двери, если бы не была дверью Пондоржа. Никто не ответил. Симон стоял один в сверкающем коридоре, где все дышало надменным и холодным порядком, где только гладкие стены и навощенный пол словно хотели с нежностью проводить вас к другим таким же гладким стенам, в конце которых окажется каменная лестница, что отведет вас к другому коридору, похожему на этот, с такими же дверями, такими же сияющими проемами окон, той же пустотой и той же тишиной. У дома был нежилой вид. Одно только жило в нем в этот момент, в этой длинной череде коридоров, похожей на чудесную тропинку, открытую дорогу в царство света, в далекую страну счастья. Но в нем не было ничего человеческого: это было горячее, гладкое и золотистое сияние солнца. И сила, с которой оно отбрасывало тень от рам на стену, давала Симону понять, что было лето…

Не получив ответа на первый стук, молодой человек постучал второй раз, сильнее. Но комната оставалась нема. Тогда Симон решил, что может открыть дверь с целью положить записку на стол. Но он весьма удивился, оказавшись перед высоким человеком в одной рубашке, с дикой физиономией, который резко вскочил со стула и шел к нему навстречу.

Симон очутился лицом к лицу с Пондоржем.

Эта минута навечно осталась в его памяти. То, что он увидел, едва можно было назвать лицом. Это было причудливое сочетание мышц и костей, покрытых желтой кожей, натянутой, как клочок ткани поверх грубого скелета. Симон с некоторым страхом смотрел на ввалившиеся глаза, острый хрящ носа, выступающий изгиб подбородка. Но больше всего придавал этой физиономии вид разрушения почти лысый череп, едва начинавший покрываться скуфейкой жесткой щетины. Нет, ни у кого не могло быть более странной, более мрачной физиономии. Она напоминала фотографии Луны в книгах по астрономии: у Пондоржа была физиономия катаклизма. Жили на ней только глаза: горячие карие глаза, чьи зрачки беспрестанно бегали под тяжелыми веками. Но, когда они пересекались со зрачками Симона, тот замечал яркий отсвет огня, горевшего во чреве этого вулкана.

Когда Пондорж понял, чего от него хотят, он одарил пришельца такой широкой улыбкой, какую только могла позволить его неэластичная кожа. Симон увидел, как его тонкие губы поднялись до самого верха десен и обнажили два ряда неожиданно сверкающих зубов; но даже блеск их на этом лице казался мрачным.

— О, — воскликнул Пондорж, хватая конверт, — письмо от жены!.. Вы позволите?.. Да садитесь же!..

Симон поискал глазами, куда бы сесть. Но кресло было сложено в дальнем углу, прижав спинку к сиденью и прикрывшись подушками. К счастью, стул был не разборный и не складной. Он сел на стул.

Симон был поражен видом комнаты. Пондорж сделал свою комнату похожей на себя, аскетической и опустошенной. Он дошел даже до того, что лишил мебель ее обычных аксессуаров. Так, в столе печально зияло отверстие для ящика, тогда как сам ящик занимал под кроватью такое же ненадежное, как и необычное положение. Вдоль стены стояли ящики, доски, инструменты. Пондорж, должно быть, принадлежал к числу тех домоседов, для которых необходимость пилить дерево и бить по шляпкам гвоздей была чем-то непреодолимым, как у других потребность курить… «Маньяк», — подумал Симон… Тем временем Пондорж, закончив читать и аккуратно вкладывая письмо в конверт, говорил ему с искренней и откровенной сердечностью, свойственной людям, не любящим пустых околовсяческих разговоров:





— Мы уже год не виделись, понимаете? Это долго! Затем, без перехода: — Вы тоже женаты?

Симон покачал головой. Женат! Эта мысль его смешила.

— Да, правда, — сказал Пондорж, понимая, что ошибся, — мне сказали, что вы интеллигент. Ну тогда…

Интеллигент… Симон поморщился. Этот Пондорж был неделикатен. Впервые к нему применяли это странное слово, называли его интеллигентом. Что это значит? Впервые также удивлялись тому, что он не женат. Симон явно попал в «другую» среду. Особенно он был смущен объяснением, которое Пондорж так простодушно дал его холостяцкому положению.

— А вы, естественно, считаете, что интеллигенты не женятся?..

Пондорж ни в малейшей степени не казался смущенным вопросом.

— Гм… Эти люди рассуждают, взвешивают за и против. Когда начинаешь рассуждать, в конечном счете всегда отказываешься. Мир сейчас идет наперекосяк, — продолжал он с уверенностью, — потому что слишком много людей рассуждает. По моей теории…

Его понесло. Он говорил «по моей теории», как люди, сделавшие себя сами, для которых каждая идея была личным завоеванием; но чувствовалось, что этими идеями он дорожил, как собственной жизнью, и в его глухом голосе был странный пыл.

Итак, потребовалось выслушать теорию Пондоржа. По ней в мире было две категории людей. Во-первых, отрицательные личности: те, что вечно рассуждают и проводят жизнь, погрязнув в риторике и пустословии. В отношении этих людей Пондорж был категоричен: они бесплодны, даже вредны, и он их ненавидел. Симон смотрел на Пондоржа; никогда в жизни он не видел такого воинственного человека, такого бесстрашного, такого прямодушного борца. Он начинал сам опасаться пыла этого человека, которого в другое время уничтожил бы одной улыбкой, обозвав бескультурным. Но он теперь был не в Сорбонне, не в обществе высших людей, защищенных от вторжения людей невоспитанных и создателей теорий; на этот раз он был в жизни и чувствовал, что все, что исходило от этой жизни, от этого человека перед ним, было чем-то подлинным, что он должен был уважать так же, как изысканную иронию Эльстера или ученые исследования Лареско.