Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 126

— Пора, — сказал Жером… — Опоздаем…

Симон был тронут, в этот раз, как и во все другие, дисциплинированностью, всегда так странно присутствовавшей в его друге и вмешивавшейся даже в их последнюю встречу.

Он поднялся с Жеромом на самый верх луга; затем, выйдя на уровень Дома, туда, где зарождалась тропинка Монкабю, они расстались, словно им предстояло увидеться через час.

Утро следующего дня было одним из самых прекрасных, какие когда-либо зарождались на глазах Симона за сверкающими вершинами Большого Массива.

Показался первый луч, поначалу заблудившись в небесной выси, упал на высокую зубчатую ограду Арменаза, медленно пополз по ней вниз четкой, резко очерченной линией, заставляя мрак постепенно отступать. Затем само солнце, катясь по краю ледника, появилась у основания неба. Симон увидел, как оно окрасило своими бесчисленными лучами коричневый изрытый фронтон над Орсьером, тщательно обрисовывая каждый камень и пробуждая ото сна одну за другой таинственные фигуры, проглоченные ночью. Наконец оно спустилось и уселось на верхушках деревьев, затем разлеглось на лугу… Но Симону не было нужды видеть это зрелище: за подобными сменяющими друг друга сценами он наблюдал более трехсот дней. Не дожидаясь, пока свет, как столько раз во времена его первого счастья, задрожит на кончике каждой травинки и растянется по земле торжественным шлейфом, он пересек еще мокрый луг и стал подниматься по дороге в Опраз, взбивая ногами золотую пыль.

Он вошел под буки, углубился в лес, повернул за поворот, и тотчас на него налетел рев потока. Он тоже хранил верность. Симон увидел его с высоты маленького мостика, — он пенился внизу, раздутый всеми вешними водами, пробивал себе дорогу между утесов, вылизывая их своей переливающейся холодной слюной. Холодок пробежал по плечам Симона. Он, как в свете молнии, увидел разметавшиеся волосы над неудержимым течением… Тогда он вдруг почувствовал, что снова может думать об Ариадне. Ее смерть словно доводила мир до совершенства. Он мог думать, что она растворилась в земле. Она стала жизненным соком. Ее нежное тело питало деревья, что расцветут с весной. Он вдруг понял, что она всегда была предназначена для этой жестокой и преждевременной смерти — самой чрезмерностью его любви. Он больше не мог возмущаться. Не случайно она покинула его на самом гребне счастья, как сигнальный костер, зажженный на вершине горы, который может погаснуть, когда передано сообщение. Есть огни, которые зажигают не для тепла. Есть огни, которые зажигают не для того, чтобы возле них останавливались, но чтобы шли вперед, мимо них. Уже было перестав считать, что Ариадна была мифом, Симон вдруг увидел, как она вновь заняла свое место в сверхъестественном мире.

Это ли хотела сказать ему судьба? Что он должен идти дальше, не останавливаться?.. Тогда было хорошо покинуть горы Арменаза: это место исчерпало для него свою силу, ему придется вновь испытать эту силу в другом месте. Счастье, которое он обрел в Обрыве Арменаз, было таким, каким, может быть, нельзя наслаждаться слишком долго в одном и том же месте. Ведь действительно, это место было создано не для наслаждения, но для исцеления. Слепорожденный, которому чудесная вода дала зрение, не должен оставаться всю жизнь, склонившись над фонтаном: пусть возвращается в свои края и смотрит на мир глазами зрячего человека![23]





Симон пришел к дереву, ревностным взглядом объял его раскинувшееся тело. Он всегда находил в нем то же захватывающее и неоспоримое утверждение. Это дерево обладало всем одновременно, оно объединяло в себе самые противоположные потоки и источники, создавая из них лучезарную смесь… И в самом деле, оно теперь обратилось к свету, готовое принять его, украшенное совсем молоденькими листочками, чья уже шумная молодость распространялась от ветки к ветке в оглушающем щебете птиц. Вот и оно преобразилось, обновив свою душу; вот и завершилась медленная невидимая работа весны! И теперь пришло время любить и его тоже как символ!

Молодой человек молча созерцал это сильное и красивое существо, чья гармоничная жизнь расцветала над ним и которое, оставаясь прикованным к земле, охватывало небо нерасторжимыми объятиями… Самые верхние его ветви таинственно запылали в воздухе, и дерево согласным трепетанием отвечало на это первое прикосновение солнца. Казалось — одним движением им завладела весна.

Симон подошел к нему, коснулся его руками, затем спустился по дороге, не оборачиваясь.

Несколько часов спустя, молодой человек ехал в обратном направлении по длинной извилистой дороге, преодоленной им годом раньше, которая, спустившись с высот, оставляя позади наготу воздуха и земли, чистоту неба и грез, пробегая у подножия суровых гранитных стен, откуда появлялась, спускалась с плато на плато, со ступени на ступень, до самой плоскодонной равнины, изборожденной рельсами и следами шин. Симон дважды за год проследовал по той же дороге: один раз — поднимаясь по ней, другой — спускаясь. В промежутке ни одно лицо, ни одно слово, ни один шорох не поднялся к нему снизу. Пусть мир, в который он собирался вернуться, совсем позабыл о нем — сам он был забыт Симоном несравненно полнее. Триста дней, проведенные в горах Арменаза, больше сделали для того, чтобы отдалить его от этого мира, чем десять лет какой-либо другой жизни. Он собирался вернуться к людям, которые ничего не знали об Обрыве Арменаз, его обитателях, его луге — к людям, для которых определенные идеи, определенные ценности были не в счет, может быть, и всегда будут не в счет — одним словом, к «здоровым». Теперь, уезжая, он явственно видел, что хотя болезнь, от которой лечили в Обрыве Арменаз, была той самой, что привела его туда, исцеляли там от другой. И возможно, горожане будут отрицать это чудо, возможно, из-за подобных мыслей они примут его за сумасшедшего. Он собирался вернуться к тому народонаселению, которое, ничуть не подозревая о своих настоящих недугах, выхватывает из действительности лишь видимые или исчисляемые вещи, принимает всерьез зачастую машинальную или ребяческую деятельность и, увлекаемое плотным вихрем жизни, в плену у своей суеты, в рабстве у быта и практической пользы, неизбежно в подчинении у денег, еще не успело заподозрить о существовании на краю света того удивительного мира, что открывается только тем, кто может оставаться без движения. Скольким из них было необходимо, чтобы однажды кто-то пришел, взял их за руку и отвел окунуться в воды Силоама! При этой мысли Симон чувствовал, как его сердце раскрывается для любви к людям, к этому множеству незнакомцев, взваливших на себя бремя нечеловеческих задач и бывших его братьями. Он более не мог думать о них без того, чтобы его грудь не сдавливала тревога: едва он отступил на шаг от одиночества, как они уже обступили его толпой. Ради них ему придется теперь трудиться — ради всех этих людей, которые, может быть, смогли бы, с наступлением вечера, выполнив свою работу, как и он, возрадоваться при виде дерева, но никогда в жизни не находили времени на него взглянуть и — что еще ужаснее, — может быть, даже и не испытывали такого желания, потому что им испортили зрение и они разучились видеть… Но не их, вероятно, будет труднее всего обратить. Было кое-что пострашнее: броня удовлетворенности, уверенности, скепсиса, которой кое-кто себя окружал, кокон рассудочности, в которой они замкнулись! Увы! Может быть, за первым поворотом первой улицы, по которой пойдет Симон, покажется зловещее лицо и холодные глазки Эльстера!.. Симона рассмешила эта мысль. Может быть, в конце концов, это и хорошо. Как хорошо было то, что «Торговый дом Деламбр», ставший теперь домом «Деламбр и Сын», благодаря окончательному вступлению Жюльена на родительскую стезю, все больше процветал и намеревался открыть новый филиал в провинции. Как хорошо было то, что на двери магазина большая стеклянная плита с золочеными буквами на черном фоне заменила старую эмалевую вывеску… Как хорошо было и то, что Минни забыта, и, может быть, даже то, что Ариадна мертва…

23

Христос исцелил слепорожденного мальчика, велев ему умыться в Силоаме. (Прим. пер.)