Страница 8 из 24
— Это несправедливо, — сказал я мальчику. — Запомни: тимуровцы берут вашу семью под защиту.
Я нашел кусок кирпича, нацарапал над окнами подвала красную звезду и написал: «Здесь живет семья красного командира».
Из ворот вышла бабушка.
— Митенька, ты пришел. Ну разве можно так пугать свою старую бабку?
Она обняла мальчика и увела. У калитки мальчик обернулся:
— До свидания, товарищ.
Меня словно бы наградили — сорвался с места, побежал по темной улице, и сразу стало тоскливо. Защищать теперь было некого, вся моя храбрость улетучилась.
Мне было страшно одному.
Дома полагалась взбучка, но мама встретила меня ласково:
— Сынок, тетя Маня очень просит, чтоб ты переночевал сегодня у нее.
Тетя Маня жила в квартире через стенку. Она — директорша. Была у него прислугой, стала женой. Говорят, что тетя Маня не умеет читать.
Они оба — и тетя Маня, и директор — маленькие, большеголовые, и Мурановская улица зовет их «головастиками». Еще говорят, что тетя Маня колдует. Не иначе как присушила директора. Чего он в ней нашел? Колобок и колобок, да еще косолапый. Мне всегда хотелось научиться какому-нибудь чародейству, но, конечно, такому, чтоб не требовали продавать душу.
Сердце у меня встрепенулось, и все же очень не хотелось идти в чужой дом.
— А зачем мне ночевать у нее? — спросил я сердито.
— Василий Васильевич в командировку уехал, тетя Маруся одна ночевать боится.
— За ковры, что ли, свои?
Мама промолчала.
— А если и вправду воры полезут?
— Постучишь к нам в стенку, — сказал отец.
— Ладно, — буркнул я. — Где мне ужинать? У вас?
— Ты брось свой тон, — сказал отец.
И мне стало противно слушать самого себя: горой стоял за какого-то мальчишку и почему-то грублю дома. Хорош тимуровец!
Настольная лампа стояла на полу. У окна огромный красавец стол. На столе мраморная чернильница в виде рыцарского замка. Наверное, трофейная. По бокам от чернильницы две мраморные пепельницы. Одна — в виде русалки, другая — в виде Хозяйки Медной горы. На столе ни ручки, ни листка бумаги.
— Можно, я посмотрю книжки? — спросил я тетю Маню.
Она уложила спать свою маленькую дочку и, шлепая босыми плоскими ступнями, ходила из комнаты в комнату: стелила мне постель и, видимо, готовила ужин.
Ковры с пола были скатаны: то ли чтоб я не сглазил их драгоценной красоты, то ли чтоб не загрязнил, а может, они всегда здесь скатаны. Тетя Маня проследила мой недобрый взгляд и шепотом сказала:
— Проклятущие эти ковры! Пыль к ним так и липнет. Василь Василич ругается, а я свернула и не разворачиваю. Выбивать надоело.
— Можно, я посмотрю книжки? — повторил я вопрос, показывая на этажерку.
— Да это все Василь Василича. Он их читает. Пошли поужинаем и спать будем.
— Я не хочу!
Хотел ответить запросто, с порога готовил ответ, а получилось обидчиво, чуть не через слезы.
Мне ужасно хотелось попробовать директорского ужина. Но, во-первых, сами мы жили на картошке да молоке, а во-вторых, эта тетя Маня так и не разрешила посмотреть книги.
— Спать буду! — сказал я директорше.
И стал ждать, когда она выйдет. Улегся, а сон не шел.
Дома я как следует не поел, надеялся-таки на угощение в директорском доме, в животе бурчало, но ведь кто его знает, может, чужой кусок и в горло бы не полез. Вон как не по-нашему пахнет эта квартира. Запах не противный, но скорее бы кончилась эта ночь.
Тут я вспомнил, что тетя Маня ворожея. Затаился, прислушиваясь. Да так хорошо затаился, что и заснул.
Чуть свет я был у Коныша.
— Сережка, мы должны помочь семье красного командира. Семья живет в подвале, а красный командир погиб на войне.
— Как ты собираешься помогать? У тебя есть лишняя квартира? — Сережка не скрывал своей улыбочки.
— Но ведь это несправедливо! — закричал я. — Мы должны пойти в горсовет и сказать…
— Чудак! — засмеялся Коныш. — Ну и чудак ты! Успокойся, я тоже придумал дело. Вот поспеет картошка, мы сначала Стаське поможем, у них шестеро малышей в семье, потом у нас выкопаем и еще кому-нибудь из наших.
— Из наших?! — закричал я, не помня себя.
— А ты хочешь на дядю чужого работать?
— Коныш!.. — У меня голос даже сорвался. — Я думал, ты за Тимура, за Зою, а ты вон какой!
— Какой?
Я опустил голову, обмяк.
— Ну, какой, какой? — требовал ответа Коныш.
— Не знаю, — ответил я неправду.
— А то ведь можешь и катиться яблочком. Мы не держим.
Разговор у нас шел на лестнице. Громкий разговор. Выглянула какая-то женщина.
— Чего разгалделись?
— Пока! — сказал я.
— Пока!
Я шел, не зная куда. Шел и шел. Это был урок. Одних я предал, потому что они квакинцы, а другие не квакинцы, но, может быть, еще хуже. О себе мне даже думать было противно.
По деревянному мосту перешел речку Свирель. Вода у берегов заплела в косы зеленую гриву водорослей.
Я впервые перешел реку, и каждый мой шаг теперь был открытием. Я открывал неведомый город.
Задворками шел смело, а вынырнул на главную улицу — оробел. Широкая, пустынная. Я тут виден со всех сторон. Штаны у меня на коленях зеленые, каблуки ботинок сбиты набок, носы белые. Я опускаю глаза, чтоб не привлекать внимания взрослых. Мне почему-то стыдно.
Но вот шапка зелени. Парк. Ныряю в прореху между досок, и опять мне на свете живется легко.
Иду к синему павильончику. Здесь играют в шашки. Одна доска свободная, сажусь. Расставляю шашки. Против меня садится мальчишка. Молча делает ход. Я отвечаю. Он — раз, я — раз. Он — раз и без трех шашек.
Садится другой мальчишка. Обыгрываю и этого. Собираются зеваки. И вдруг всех как ветром сдуло.
— На каруселях хочешь кататься? — спрашивает меня противник, смахивая партию.
— Хочу!
— Айда!
Мы бежим в городок аттракционов.
Старичок в розовой тенниске отворил перед нами двери в нутро каруселей.
— Давай, ребята, давай! Три смены катаете — один раз катаетесь! — говорит он нам, захлопывая дверцу.
Шаря руками по ступеням, лезу наверх. Просвет.
Купол, бревна-спицы. Я внутри огромного колеса. Не успеваю хорошенько сообразить, чем я здесь должен заниматься, как снизу кричат:
— Пошел!
— Пошел! — весело повторяет кто-то из мальчишек, и мы, положив руки на бревна, сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей бежим по кругу. Играет музыка, но она долетает к нам кусочками, будто ей, этой веселой музыке, ладонью зажимают рот.
Топ-топ-топ-топ-топ! — гремят наши ноги.
Голова у меня кружится, и я понимаю, что погиб: мне не выдержать галопа. Я буду бежать сколько есть сил, а потом упаду под ноги мальчишкам, которые позади меня.
Нет, будет еще хуже. Сначала меня ударит бревном, потащит, будет ломать…
У музыки страдающее лицо. Она вырывается из последних сил, но рука, зажимающая рот, безжалостна.
Топ-топ-топ-топ-топ! — гремят ноги, которые через мгновение растерзают меня.
«Но ведь наш бег должен кончиться. Он не на час. Катают три или пять минут. И всегда норовят прокатить меньше. Три минуты или пять? Три я осилю…»
Я бегу сквозь туман, через бессилие. Воля моя пока что не поддается уговорам: «Ну довольно, мальчик. Ложись, тебя ударят и растопчут, но тебе не будет так плохо, как теперь».
— Врешь! — кричу я кому-то.
Кричу вслух, а себе твержу: «Мне будет хуже, потому что меня не будет совсем».
Я догадываюсь, наконец, что можно не бежать, можно повиснуть на бревне и доехать, дотащиться до остановки колеса. Но и для этого нужны силы, мы упираемся в бревно руками, скорость вытянула нас в струну, надо бежать еще быстрее, чтобы догнать бревно, которое движется нашей силой. Как это дико: мы движем всю эту махину, но не она зависит от нас, а мы от нее.
Музыке заткнули рот.
«Довольно», — решает за меня тот, кто не хочет больше всего этого. Но я бегу, бегу. И вдруг чувствую, что бегу тише. Я страдал за музыку, а спасение мое в том, чтоб она кончилась.