Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 45



Цура привел Федю на крыльцо лесничества и кинулся бежать по дороге. Федя сидел и дрожал. Ни о чем не думал. Совсем ни о чем. Только дрожал.

Лошадь шла сама. Добрела до Цуры, стоявшего на дороге, и остановилась.

— Саша, ты? — окликнула из тарантаса Прасковья.

— Он самый! — веселым голосом прозвенел Цура.

Прыгнул на козлы, шевельнул вожжами. Прасковья поднялась в тарантасе, села возле Цуры на козлах, положила голову ему на плечо.

— Я теперь до самой смерти твоя.

Цура переложил вожжи в левую руку и погладил Прасковью правой рукой по простоволосой голове.

Николай Акиндинович сидел в тарантасе не шелохнувшись.

Федя проснулся и затаил дыхание. Пусть думают, что он спит. Совсем бы не просыпаться! Но ведь в школу надо. Сейчас мама подойдет будить. Как же он посмотрит ей в глаза, когда в нем от нее, от мамы, стыдная тайна, такая стыдная, что все-таки лучше умереть, чем так теперь жить. Теперь жить — значит лгать. Всегда, каждую минуту, потому что это в нем, и никуда это не денешь.

Федя замирает, слушает дом. В доме тихо. Только печь постреливает сухими дровами.

Федя соображает, как ему незаметно выскользнуть из-под одеяла, одеться, схватить ранец и убежать в школу. Только чтобы поменьше быть с ними, которым надо теперь всегда лгать.

Федя ползет под одеялом, к краю сундука, и вдруг — голоса, дверь распахивается.

— Сюда! — говорит мама. — Куда пальто? Я подержу. Мама Вера, повесь пальто доктора.

«Кто же это заболел? — пугается Федя, но тут злоба сжимает его маленькое сердце. — Это — он. Пусть болеет! Только это не болезнь — притворство. Он умеет притворяться. Как что натворит, так мама должна доктора звать».

Кто-то подошел, поднял Федю и отодвинул от края. Этот кто-то — мама. Федя, не открывая глаз, знает — это мама. Ему хочется, чтоб она его погладила. Мамина рука ложится на голову.

— Вставай, сынок! В школу тебе.

Федя открывает глаза. Ему бы броситься к маме, прижаться бы, заплакать, но в комнате чужие. Щелкает замочек саквояжа, пахнет лекарством.

— Папе сделают укол, и все будет хорошо! — успокаивает мама Федю.

Федя, прикрываясь одеялом, хватает одежду и выскальзывает на кухню. Стуча зубами от непонятного холода — из печи пышет горячо, огонь веселый, добрый, — Федя одевается. Приходит бабка Вера с ведром колодезной воды, Федя хватает ковш, пьет.

— Замерз, а воду холодную хлещешь! — удивляется бабка Вера.

Федя хватает ранец и, не оглядываясь, бежит из дома. В школу еще рано. Федя выбирает длинную окольную дорогу, через липовый парк.

Заря утренняя горит медленно, сама для себя — не греет землю. Черные от ночного дождя деревья пахнут корой, роняют с голых прутиков капли. Капли щелкают по листве, устилающей землю. Ни сесть, ни прислониться. Все против Феди: и люди, и растения. Есть еще лисенок, но дружбы и с ним не получилось. Скалит зубы, норовит откусить палец.

Федя бредет по аллее. Капли щелкают по листве, по ранцу, по плечам, по голове.

В средние века была пытка. На голову человека лили по капле воду. Человек сходил с ума.

«А зачем мне ум? Чтоб все знать? Чтоб жить с ними?» — кричит Федя про себя и ужасается.

Федя замирает, смотрит украдкой на небо. Небо в золоте. У неба редкая осенняя радость — быть ясным.

«Надо пойти к Иннокентию, Цветы — Обещанье Плода», — вспоминает Федя.

Мчится по аллее, через мокрый луг, к башне-дому чудака.

Дверь уже не стоит возле дома, дверь на месте, холодно стало на дворе.

Федя на цыпочках поднимается на крыльцо и вздрагивает.

— Заходи, вставший спозаранку.

Федя, может, и не решился бы открыть дверь, постоял бы и ушел, а теперь не войти стыднее, чем войти.

— Федя! — обрадовался Иннокентий. — А я тебе подарок приготовил.

— Подарок?

— Смотри.



Иннокентий достал из-под стола деревяшечку с ладошку, а та деревяшечка и впрямь оказалась ладошкой, а на ладошке лягушонок, а во рту у лягушонка диковинный цветок.

— Ах! — только и сказал Федя и взял подарок в ладони, и держал, как держат воду в пригоршне.

— Я знал, что тебе понравится, — сказал Иннокентий. — Это на память тебе. Я перезимую и уйду. Весной война кончится… Кончится, кончится! Будь уверен! В город пойду, я ведь городской человек. Война меня в деревню загнала.

— А вы памятники делали? — выпалил Федя, собравшись с духом.

Он уже успел нарисовать себе город с площадями, и на этих площадях памятники — добрые звери доброго Иннокентия.

Старик улыбнулся, покачал головой.

— Памятников мне, мальчик, не заказывали. Кто же станет заказывать памятник чудаку?

И тогда, опустив голову, чтоб в последний миг не застесняться, не скомкать главного своего вопроса, Федя спросил:

— А вы чудак правдашний или понарошке?

Сильная большая рука накрыла Федину голову, погладила.

— Ты и сам не знаешь, какой важный вопрос задал мне, — сказал Иннокентий. — Что делать, есть люди, которые и люди-то понарошке.

Он встал, положил огромные свои ладони на головы деревянных зверей.

— Пусть они тебе скажут, правдашний я чудак или только чудаком притворился.

Федю не высмеяли, и вечное его смущение перед людьми отступилось от него.

— Нет, вы чудак! — бухнул он со всего пылу-жару и тотчас пожалел Иннокентия. — Но ведь чудакам — плохо.

— Ты не прав, мальчик! — загремел во весь голос Иннокентий. — Быть чудаком — счастье! Вырастешь, пойдешь по белу свету и увидишь ты, друг мой, на своем пути великие чудеса! Вот тогда и вспомнишь старого Иннокентия. Потому что все они, все чудеса света сотворены — чудаками…

Иннокентий взял у Феди лягушонка, положил в плетенную из стружки коробку.

— Чтоб цветок не поломался. Спрячь в ранец.

В школе было хорошо. В школе Федя был Федей, третьеклассником. Но звенел последний звонок, и ребята разбегались по домам, и Федя бежал к дому, а на пороге медлил.

Он заходил в сенцы, прятал ранец за ларь. И, ступая на самые верные, нескрипучие половицы, выскакивал во двор и — в конюшню. Лошадь всегда была на работе, Федя забирался в ясли, садился в уголок, на охапку сена, и сидел, проводил время. Слушал, как за перегородкой из жердей корова Красавка и телка Жданка жуют сено.

Едва вьюнок, растущий в нем, начинал пускать листики образов — мама очередную мельницу вышивает, огонек, спрятанный в тети Люсином бриллианте, бабка Вера, растапливающая печь, — Федя спохватывался и выдирал вьюнок без жалости. Лучше разглядывать бревна. Бревна были деревьями. Покачивался лес, летела туча, из тучи просекали воздух серебряные стрелы крупного дождя. Федя прикрывал голову ладонями, а к нему, хохоча, бежал отец… Стой! Опять вьюнок. Федя тряс головой, выдергивал пук сена и разглядывал, угадывая травы.

Хлопали в доме двери. Это бабка Вера вышла посмотреть, где же Федя? Пора обедать! Федя выскакивал из яслей, мчался в сени, хватал ранец, опять выскальзывал на двор, ждал бабкиных шагов и объявлялся на крыльце, тщательно вытирая ноги о мешковину.

— Вот он! — удивлялась бабка Вера. — Как же это я тебя проглядела?

— Так я через двор!

— Слепая стала совсем! — вздыхала бабка. — Скорее мой руки, да за стол. Все уже сели. Что-то держать вас стали подолгу.

— Третий класс! — важно говорил Федя. И отворял дверь дома.

— Вот и ученик! — радостно восклицал Николай Акиндинович со своего заглавного за столом места.

Федя деловито стаскивал ранец, шел к печи, гремел пестиком умывальника. Лишь бы не откликнуться на отцовскую радость, лишь бы не поглядеть ему в глаза.

— Сегодня клецки и гречневая каша с мясом! — сообщала Милка.

— По семи клецок полагается! — сообщал Феликс старшему брату.

Федя садился на свое место, мгновенно набивал полный рот.

— Ну, какие успехи? — спрашивал отец.

— Пыроднойречипятерка!

— Федя, не говори с полным ртом, подавишься! — сердилась мама.