Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14

Эдита в шикарных кожаных туфлях и той, не украденной, кожаной куртке, снимает ее, преображается и предстает волшебным образом в вечернем платье. В театр принято, оказывается, ходить в вечернем платье, и желательно — в черном. Ленка тоже в черном, но локти слегка просвечивают. Откуда-то снизу доносятся нестройные звуки музыкальных инструментов — каждый по отдельности. А Эдита все лезет наверх, к служебному входу, еще и фотоаппарат достает.

— Я тебя умоляю, — шепчет Ленка, карабкаясь за ней, — нас сейчас выгонят…

— Как это выгонят? — возмущается Эдита, беря аппарат наизготовку. Тут же нигде не написано, что снимать нельзя!

— Ну и что, что не написано, — ноет Ленка. — Они так тебе и скажут… Слезай.

— Вы тут всего боитесь, — укоризненно говорит Эдита и щелкает аппаратом. — Вам все время кажется, что вас отовсюду выгонят. А от этого возникают комплексы.

— Эй вы, оборзели, что ли! — кричит толстая тетка в галунах, выскакивая откуда-то из стены. — А ну слезайте оттуда немедленно! Не видите, что написано «Служебный вход»?

— Пошли отсюда, — бормочет Эдита. — Безумная она какая-то…

— Что ты ей подаришь? — шепотом говорит Августа.

— Подстаканник.

Они бродят по художественному салону. В Америке вещи ручной выделки ценятся дорого, а у нас — нет, потому что наше богатство — это люди, и у всех, как правило, по две руки. За окном салона свистит ветер и мечутся по смутному небу голые ветви. Так уютно сидеть у кого-нибудь в гостях, вдвойне уютно, потому что знаешь: скоро придется уходить и брести по темному городу навстречу таким же перепуганным пешеходам. Так уютно ходить по салону, и выбирать, и прицениваться, точно есть у тебя роскошная квартира, где хорошо бы повесить над камином вот эту картину… даже если это и не Басанец.

— Зачем ей подстаканник? Они там что, чай пьют?

— Это рашен экзотик. У нее уже есть двенадцать штук. Она ищет тринадцатый.

— Зачем тринадцать? — пугается Августа.

— Для ровного счета, может, — неуверенно говорит Ленка.

Эдита выбирает зеленый плоский натюрморт, такой же унылый и голый, как сумерки за окном.

— Может, это и неплохо, — недовольно говорит Августа, — но на этой улице еще два салона.

— Нет, — говорит Эдита, у которой от обилия предметов искусства слегка закружилась голова, — мы лучше погуляем.

И они гуляют. Они идут мимо облупившихся заборов с очень красивыми пятнами плесени, мимо чугунных оград, мимо пустых покосившихся скамеек. Они идут по бульвару, где у ворот пустых санаториев плывут желтые мутные фонари. Они идут вдоль трамвайной колеи, и их не обгоняет ни один трамвай. Мимо задернутых штор в окнах первых этажей, за которыми светятся телевизоры, и своя жизнь длится, и сидят за столом гости и хозяева. Они идут мимо дома, где раньше была мастерская художника Осика Островского, и мимо подвала, где раньше была мастерская художника Люсика Дульфана. С моря наплывают все новые волны тумана, и гудит ревун, и брусчатка под ногами отражает рассеянный свет уличных фонарей. Не существует на свете никакого Нью-Йорка и никакой Австралии — и никогда не было, а люди просто деваются куда-то, растворяются в тягучем тумане.

— Как вам не стыдно, Лена! — говорит профессор Урицкий. — Вы же знаете, как я жду электронной почты. Куда вы ее дели?

— Я все отнесла к вам на кафедру, — объясняет Ленка. Вчера она засиделась у Сонечки Чеховой, и голова у нее слегка трещит. — Три дня назад.

— На кафедре у нас уже неделю никого нет. Может, лаборантка случайно забежала. А вы дали ей такой ценный материал, вместо того чтобы передать его лично мне в руки. Я в деканат буду жаловаться.

— Да что вы, профессор, — любезно говорит доцент Нарбут. — Ну при чем тут она! Это я ей велел. Занеси, говорю, на кафедру, профессор там волнуется, что его мальчик в Бостоне двух слов связать не может. Она и побежала.

— Причем тут мальчик? — говорит профессор Урицкий смущенно. — Это деловая переписка. Ну, пойду узнаю, может, лаборантка пришла.

— Неглупый все-таки мужик был этот Макиавелли, — говорит преподаватель Нарбут, обращаясь уже к Ленке. — Может, сходишь со мной в деканат? И чего он пугает, там сплошь мои люди сидят…

— Скажите, это под гжель? — спрашивает Августа, глядя на синие с белым глазированные колокольчики.

— Это надгжель, — высокомерно отвечает художница. — Уникальное изделие. Только в Штаты у меня несколько тысяч ушло.

— Может, поищем что-то без древнерусской символики, — сомневается Августа. Они проходят дальше. Мимо прислоненных к парапету картин, изображающих почему-то отдельные части тела, и мимо прислоненных к мокрому платану чудовищных морских пейзажей.

— Ничего я тут не вижу, ну ничего! — драматическим шепотом говорит Августа.

— Да ладно, — отвечает Ленка. — Может, пойдем кофе выпьем?

Голова кружится от всех этих разноцветных полотен, с которых глядят лица без глаз или глаза без лиц. Гораздо приятнее смотреть в перспективу, на серый мерцающий порт, на маяк, где работает один Ленкин знакомый поэт (меряет температуру воздуха) и один знакомый философ (меряет температуру воды). Белый теплоход медленно отваливает от причала.

— На Хайфу пошел, — объясняет Августа. — Я на Пасху хочу. В Иерусалим. Там, знаешь, есть такая церковь, и раз в году — как раз на Пасху — у священника в руке сама собой свеча зажигается. Я по телевизору видела.

— Что вдруг? — рассеянно спрашивает Ленка.

— Ну, они все, конечно, говорят, что это чудо, — с превосходством в голосе объясняет Августа. — Что Бог раз в году снисходит и насылает небесный огонь. Ну, это вряд ли. Всему должно быть свое научное объяснение. Ты понимаешь, там просто очень намолено.

— Чего?

— Намолено. Там уже знаешь какая энергетика! Все так и трещит.

— Слушай, — говорит Ленка, — и это, по-твоему, научное объяснение? Ну ее, свечу. Пойдем лучше в «Зосю».

Около «Зоси» они натыкаются на поэта Добролюбова.

— Слушай, — говорит он Ленке жалобно, — ты мне можешь вынести чашку кофе?

— А у тебя что, денег нет? — мрачно спрашивает Ленка.

— Деньги есть. Но я не могу туда ходить. Мне тяжело. Я туда ходил с Вероникой Ромуальдовной. Ну, ты ее знаешь, она нам лекции читала. Замечательная была женщина, девяносто ей должно было вот-вот стукнуть, а ум такой ясный… А с тех пор, как она умерла, я как иду мимо «Зоси», у меня сердце так схватывает… Она-то от сердца умерла. А кофе здорово хочется.

— Ну постой у двери, я тебе вынесу, — лояльно говорит Ленка.

— Слушай, — шепчет Августа, — у тебя все знакомые ненормальные?

Ленка смотрит на ее стоптанные мужские туфли, на криво застегнутую кофту, на очки с цепочкой.

— Все, — честно отвечает она.

— Вот хорошо, что ты зашла, — говорит старший преподаватель Нарбут. А то я все сижу и сижу один, даже этот дурачок Урицкий куда-то делся со своей электронной почтой. Ты чего такая синяя?

— Басанца смотрела, — уныло объясняет Ленка.

— Нашла что смотреть. У нас тут тоже сплошной басанец. Не топят уже третий день. Давай согреемся, а?

— Я — чаем, — говорит Ленка, вожделенно глядя на замызганную бурую колбу на раскаленной плитке. — Холодно что-то очень.

— Да я тебе в чай плесну. Коктейль знаешь какой получится? «Чайная роза».

— Ну плесни, — соглашается Ленка, потому что от старшего преподавателя Нарбута так просто не отделаешься. Он человек коммуникабельный. Старший преподаватель Нарбут извлек из сейфа темную склянку с притертой пробкой и щедрой рукой плеснул Ленке в чашку. Себе он тоже налил в чашку, но без чая решил обойтись. Усевшись на заваленный бумагами стол, он задумчиво сказал:

— Рассказ я твой читал. Хороший рассказ. «Он открыл газету, и его глаза упали на заголовок». Ты что в виду имела?

— О Господи! — в ужасе застонала Ленка.

Она нервно уткнула нос в чашку и замерла. Разогретый спирт возгонялся как положено, но запах был резкий, непривычный. Не такой какой-то запах.