Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 22

В моей душе с новой силой всколыхнулась радость, и мне не жалко было ею поделиться с каждым встречным и поперечным, будь то человек или скотина, дерево или птица. В тот день, как мне казалось, у меня хватало радости на всех, и, если бы я половину и отдал, ее бы все равно осталось в избытке. Ни печаль деда, ни его горестное пение, ни страхи и ругань бабушки не могли ее поколебать. Моя радость жила надо всем: над всеми жалобами и песнями, над бранью и обидами, над улицами и над местечком. Она витала высоко-высоко, там, куда, кроме меня самого, никто не мог добраться.

— Ты? — сердито встретил меня Пранас. Он сидел на бревне и штопал ячею в сети.

— Я.

— Чего явился?

— Бабушка прислала.

— За рыбой?

— За посылкой. Где твоя мама?

— Ушла.

— Скоро придет?

— Не знаю, — Пранас даже не взглянул на меня, сидел и сосредоточенно штопал прохудившуюся ячею.

Чем я мог ему помочь? Я еще сам не знал: еду или нет. Говори я по-литовски, как сам ксендз-настоятель — все равно бабушка не повезет меня, если не выручит за гусиное мясо или за перину. Билет на поезд стоит дорого. Наверно, полперины. Бабушка должна завтра отнести господину лавочнику перину. Он заказал ее для своей дочери Суламифь. Суламифь выходит замуж за какого-то богатого урода в котелке и желтых замшевых ботинках. Он ходит по местечку, высоко поднимая ноги, словно перешагивает через лужу или коровью лепешку. Будь я богатым уродом, я никогда бы не женился на Суламифь, я бы лучше купил Пранасу билет в город.

— Когда вы едете? — стараясь не выдать волнение, спросил Пранас.

— Точно неизвестно.

Я с надеждой поглядывал в ту сторону, откуда должна была прийти тетка Тересе. Но ее, как назло, не было.

— Я тоже еду, — выдохнул Пранас, и я даже присел от неожиданности.

— Ты… в город… когда?

У меня вдруг перехватило дыхание. Я сидел на песке и ошарашенно глядел на Пранаса, а он спокойно стоял надо мной, и его взгляд рассеянно блуждал по речной глади, отливавшей на солнце. Но я-то знал, что видит он совсем не реку, не изогнутый деревянный мост, маячивший в знойном мареве, как радуга, а тюрьму и камеру, по которой из угла в угол вышагивает его отец, столяр Стасис.

— Завтра, — гордо ответил Пранас.

— И мы, наверно, поедем завтра.

— Только помни: никто про меня не должен знать, — предупредил Пранас и распластался на песке рядом со мной.

Мы лежали рядом, и я слышал, как колотится его сердце. А может, это стучали сразу оба: и его и мое. Здесь, в прогретой тайной и солнцем тишине, этот стук был похож на щебет двух невидимых глазу птиц, одуревших от счастья.

— А где ты возьмешь деньги на билет? — вдруг забеспокоился я.

— В реке, — таинственно прошептал Пранас.

— Деньги… в реке… Ты их там спрятал?..

— Твоя бабушка покупала у моего деда рыбу?

— Покупала.

— Деньги платила?

— Платила.

— Теперь ты понял?

— Нет, — искренне сказал я.

— У меня три килограмма рыбы в садке.

— Вот оно что!

— Два леща… щука… усач и подузда… Отнесу вечером к аптекарю и получу на билет в город.

— А посылка?

— Что посылка?

— Посылка с тобой едет или с нами?

— С вами. Если она поедет со мной, мать сразу и догадается.

— А она туда свинины не положила?

— Конечно, положила. Отец очень ее любит.

— Мамку твою?

— И мамку и свинину.

— Свинину мы не повезем. Наш бог не разрешает.

— А почему?

— Черт его знает.





Бабушка изредка посылала меня в аптеку за каплями не то для сердца, не то для печени, а может для того и другого. Принимала их бабушка неаккуратно, иногда совсем забывала о них, но всегда помнила про свои недуги. Господин аптекарь, который спал на перине из бабушкиного пуха, то есть не из бабушкиного, а из гусиного, относился к ней с почтением и всегда на пасху заказывал у нее гуся, терпеливо выслушивал ее бесконечные жалобы на слабое здоровье, хотя сам здоровяком не был, и брал у нее за капли на пять центов меньше, чем у других.

Нигде в местечке так благовонно не пахло, как в аптеке. Здесь жили какие-то особые запахи, терпкие и пряные, как там, за облаками, в райских кущах, о которых столько рассказывала бабушка. Она говорила о них с таким восторгом, словно служила в тех кущах садовницей и приехала в местечко ненадолго, на побывку.

…Когда я вошел в аптеку, господин аптекарь открыл прищуренные глаза и даже не шелохнулся.

— Здравствуйте, господин аптекарь!

— Здравствуйте, господин Даниил!

Он всех называл господами, даже нищего Иакова.

— Я слышал, вы едете с бабушкой в город, — пришел мне на помощь сам аптекарь. — В тюрьму.

— Едем, господин аптекарь.

— Поезжайте, поезжайте, господин Даниил!

В словах аптекаря не было ни одобрения, ни хулы.

— Наши тюрьмы, конечно, ни в какое сравнение не идут с заграничными, — сказал аптекарь. — Взять, например, Тауэр или Бастилию…

— Господин аптекарь, — судорожно глотая слова, начал я. — Вам случайно рыба не нужна?

— Какая рыба?

— Два леща… щука… усачи…

— Ваша бабушка, господин Даниил, стала торговать рыбой?

— Нет, нет.

— Хотя в рыбных продуктах очень много полезного для организма, особенно для мозга — фосфора, тем не менее я за соблюдение меры. Мы позавчера уже рыбу ели. Спасибо.

В дверях я чуть не столкнулся с нашим полицейским. Порядок был без униформы. Старенький пиджак висел на нем мешковато, словно был с чужого плеча, а может, так оно и было.

— Худо, господин аптекарь, худо, — услышал я его совсем не полицейский голос.

Кому было худо, я не успел разобраться: аптекарь прикрыл за полицейским дверь.

— Ну? — грустно спросил Пранас, дожидавшийся меня на улице.

— Они, оказывается, уже позавчера ели рыбу.

В руке Пранаса о стенки садка билась щука. Она всю дорогу металась, и Пранас даже вытащил ее и дважды пристукнул булыжником. Но щука была на редкость живучая.

— К госпоже офицерше сам зайдешь, — пожалел я щуку. Я вообще жалел все живое: собак, кошек, рыб и особенно гусей. Когда бабушка приносила от резника еще кровоточащего гуся или гусыню, какая-то картофелина застревала у меня в горле, и я никак не мог ее проглотить.

Господин офицер жил в двухэтажном доме, напротив костела. Мы вошли с Пранасом в калитку и увидели их прислугу, рябую Казе, поливавшую из лейки цветы.

— Вам чего? — поставив лейку, спросила Казе. Бока у нее были толстые, как мешки на мельнице.

— Мы рыбу принесли. Госпожа офицерша дома? — выступил вперед Пранас.

— Уехала на крестины. Племянник у нее родился. В Сейрияй, — Казе откинула мужской рукой сползшие на глаза волосы.

— А господин офицер? — все еще не теряя надежды, осведомился Пранас.

— На маневрах.

— Где, где?

— На маневрах. Понятно?

— Непонятно, — сознался Пранас.

— Маневры — это война. Только без крови. Может, твою рыбу господин аптекарь возьмет или господин лавочник. Евреи без рыбы жить не могут.

— Неправда! — сказал я. — Мы евреи и живем без рыбы.

— Вы нищие евреи, — сказала Казе.

От господина офицера, как и от аптекаря, мы ушли ни с чем.

Пранас брел впереди, хмурый, раскачивая садок, а я плелся сзади, глазел на его босые, в цыпках, ноги и думал, что ему, пожалуй, не удастся поехать в город, в тюрьму — не всем подваливает такое счастье.

Когда и лавочник отказался купить рыбу, Пранас и вовсе сник.

Мы спустились снова к реке. Пранас забрел в воду и погрузил в нее садок, привязав его толстой веревкой к выпиравшей со дна коряге.

Щука ожила в воде и заметалась.

— Должно быть, мамка уже вернулась. Пошли, заберешь посылку.

Я возвращался с посылкой домой, но той радости, от которой накануне по телу разливалась сладостная пьянящая легкость, я уже не испытывал, что-то ушло, вытекло — как будто треснул кувшин, полный меда, и вязкая струйка поползла со стола вниз, просачиваясь в щели между половицами, и никакими силами ее оттуда не выцарапаешь, не выколупаешь, хоть все ногти обломай. В моей голове шмелями гудели всякие мысли, они не жалили, но от их гуда ломило в висках. Я вдруг почувствовал, что всегда бок о бок с радостью, как слепой с поводырем, ходит еще что-то, смутно угадываемое и безыменное, может быть, жалость, может быть, вина, а может быть, совсем другое. Всю дорогу я мысленно оправдывался перед Пранасом, будто обманул его или выдал доверенную мне тайну.