Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 22

— Не отдыхают они там, — робко заступилась за мужа тетка Тересе. — Сами посудите, какой за решеткой отдых?

— Отдых! — воскликнула бабушка с такой силой, что на помощь прибежал наш петух, застыл рядом и впился в нее сизым и плутоватым оком. — Кто работает, тот за решеткой не сидит. Ты сидишь? Я сижу? Бездельники! Уж если их матери ничему не научили, то тюрьмы и подавно не научат.

Тетка Тересе стояла растерянная. Из-под ситцевого платья выпирал живот. Казалось, она спрятала там большой кочан капусты. Ветер трепал ее рыжие, выгоревшие на солнце волосы.

— Может, все-таки не откажете в любезности, — с отчаянием повторила Тересе и откинула со лба упавшую рыжую прядку.

— Только знай: свинины я не повезу!

— Я и не положу, — заверила тетка Тересе. — Можете быть спокойны.

— Я Даниила пришлю, — сказала бабушка.

— Премного благодарна, — встрепенулась Тересе. — Может, вам постирать чего… или полы помыть…

— Я, слава богу, сама пока и мою и стираю, — застрекотала бабушка. — Ты лучше постарайся девку родить… Девки по тюрьмам не сидят… Девки старуху мать на решетку не променяют… Будь они трижды прокляты, наши сыновья!

Тересе подавленно молчала. Она не ждала от старухи такой вспышки гнева и не знала, оставаться ей или уходить.

— Ты знаешь, зачем я к своему еду? — уставилась на жену столяра бабушка.

— Не знаю, — извинилась тетка Тересе.

— Я ему не повезу ни мацы, ни свинины. Полный рот слюней, и только, и плюну в его бесстыжие глаза!.. Твой, небось, тоже говорил: мы за справедливость, за другую жизнь… А может, мне не надо никакой справедливости? Может, мне начхать на другую жизнь?

Мне хотелось выскочить из своего укрытия и плюнуть в сторону бабушки, но я стеснялся тетки Тересе и боялся остаться дома.

Мою радость по поводу поездки в город вдруг омрачило непонятное чувство вины перед отцом, перед теткой Тересе, перед гусями и кошкой, перед всей землей, на которой не будет ни другой жизни, ни справедливости. Я не шибко понимал, что такое справедливость и что такое другая жизнь, но меня нередко тревожило смутное сознание своей беспомощности. Мне казалось, что так и должно быть, что так пребудет вечно, и я привыкал к своей тоске и беспомощности, как к своему двору, улице, речке, катившей свои чистые и ленивые воды.

— Когда же вы собираетесь поехать? — отважилась перебить бабушку Тересе.

— Бог даст, в воскресенье, — сказала бабушка и зашагала к дому, к неощипанному гусю, ко мне и деду, колдовавшему над карманными часами парикмахера Дамского, которые он чинил даром — почти никто не приносил ему в починку часы за деньги.

Я выждал, пока бабушка закрыла за собой дверь, выбежал из своего укрытия и бросился в хату.

— Бабушка, ты на самом деле плюнешь ему в глаза? — спросил я и поперхнулся гусиным пухом.

— Ты что, негодник, подслушивал? Вот почему петух кукарекал.

— Это я, бабушка, кукарекал, а петух подслушивал.

Вид у меня был жалкий. Я покаянно смотрел на бабушку, пытаясь найти в ее взгляде что-то похожее на прощение, но ничего, кроме усталости и безразличия, он не выражал. Со стульчика свисала ощипанная, длинная, как маятник, шея гуся.

— Пора тебя, Даниил, к какому-нибудь ремеслу пристроить, — сказала бабушка. — А то ты совсем разболтался.

— Дед хочет, чтобы я…

— Пока я жива, ты часовщиком не будешь, — отрубила бабушка. — Тоже мне, прости господи, ремесло!.. У одного имеются часы, другой время по солнышку определяет, третьему и вовсе нет никакого дела до того, пять часов сейчас или девять. А волосы, волосы, благодарение богу, у всех растут. Парикмахер — не часовщик. Парикмахер даже мертвому нужен. А уж о тюрьме и говорить нечего.

— О какой тюрьме?

— Парикмахер со знаменем на улицу не выйдет. Его знамя — белая простыня. Если бы тебя взял к себе господин Дамский!

— К Дамскому? — разочарованно протянул я. — Он меня бить будет.

— Всех учеников бьют. Мог бы ты, Даниил, еще и полоботрясничать, но вдруг…

— Что вдруг?

— Вдруг я, Даниил, помру.

— Дед останется.

— Дед — не кормилец.

Я был на все готов — лишь бы поехать к отцу в город.

Вечером того же дня к нам пожаловал сам господин Дамский. Он был стар, как дед, но держался молодцевато, не горбился, да и от его морщин приятно пахло одеколоном. На нем был старый, хорошо ухоженный костюм в полоску. Из верхнего кармана торчал белый носовой платок, в который Дамский никогда не сморкался. Для сморкания у него имелся другой платок, но и его парикмахер вытаскивал, как фокусник, легко и изящно, двумя пальцами с накрашенными ногтями. Аккуратно подстриженные и нафабренные усы делали толстую губу Дамского похожей на платяную щетку.

— А мы о вас сегодня говорили, — радушно встретила его бабушка, порозовев от радости.





— Плохое? — напыжился Дамский и поскреб накрашенными ногтями усы.

— Кто же может говорить о вас плохое? — заверещала старуха. — Весь день я вас расхваливала внуку.

Положим, расхваливала она его не весь день, — бабушка на похвалы день никогда не потратит. На проклятие — такое еще могло случиться. Но ей сегодня во что бы то ни стало надо было подольститься и задобрить Дамского, чтоб он не отказался взять меня в учение. Попасть к такому мастеру, как Дамский, — честь немалая. Два года он прожил в Париже, хотя по-французски знал всего три слова:

— Постричь?

— Побрить?

— Спасибо.

— Слышал, сына навестить решили? — сказал Дамский и снял с пиджака упавшую гусиную пушинку.

— Что вы! — замахала руками бабушка. — Мне просто надо кое-кого из родственников повидать, — бойко лгала старуха. — Брат у меня в городе и сестра.

Не было у бабушки ни братьев, ни сестер. Она их придумала, чтобы Дамский, не дай бог, не подумал ничего дурного.

— Раз уж вы едете в город, почему бы и не навестить сына? — поправляя замусоленную бабочку на шее, сказал Дамский. — Мне, например, в принципе нравятся революционеры.

— Кто, кто? — опешила бабушка.

— Ре-во-лю-цио-не-ры!.. Проще говоря, бунтовщики. Правда, у каждого бунта есть один большой недостаток.

Бабушка внимала каждому слову парикмахера, почти окаменев.

— Во время бунта, если он длится долго, населению некогда стричься и бриться. Одни, те, кого бьют и свергают, сидят дома и носа на улицу не высовывают. Другие, те, кто бьет и свергает, думает о чем угодно: о человечестве… о будущем… о новом правительстве, только не о своей наружности.

— Господин Дамский, — очнулась бабушка от боязливого почтения. — Я хотела просить вас о величайшей милости.

— Я, честно говоря, тоже пришел с прошением, — парикмахер вынул из верхнего кармана носовой платок и обмахнулся.

— Тогда просите вы первый, — просияла старуха.

— Нет, вы.

— Нет, вы, — не уступала старуха.

— Как говорят в Париже, даме первенство.

— Господин Дамский, — выпалила бабушка, — не возьмете ли в учение моего внука? Мой Даниил прямо-таки мечтает стать парикмахером.

Прямо-таки мечтаю!

— Прекрасная мечта! — согласился Дамский. — Ну-ка, молодой человек, покажитесь!

Я неохотно подвинулся к парикмахеру.

— Так, так, — осматривая меня с ног до головы, загадочно произнес Дамский. — Руки!

Я поднял руки вверх.

— Нет, нет. Не вверх, а протяните их ко мне, — попросил цирюльник. — Пошевелите, молодой человек, пальцами!

Я протянул и пошевелил.

— Так, так… Пальцы в принципе неплохие… Хотя…

— Хотя? — испуганно повторила бабушка.

— Меня немножко смущает его мизинец. Но с годами, думаю, все образуется.

— Мизинец? — бабушка от испуга даже охрипла.

— Да, да, — процедил Дамский. — В нашем ремесле каждый палец имеет свое назначение… С таким мизинцем можно смело стать президентом… премьер-министром… полицейским… Но парикмахером и вором — никогда.

— Помилуйте, господин Дамский, мой внук и не собирается стать вором.

— Пусть на следующей неделе придет ко мне, я дам ему упражнения для мизинца, — миролюбиво сказал Дамский.