Страница 11 из 34
Глазков готовился к сенокосу. И разговор его крутился вокруг этого — недавно ездил в лес, трава нынче хорошая, а ягод маловато. Но он знает ягодные места. Если Гриша Петрович захочет, то можно слетать на мотоцикле за черникой.
— Слушай, — спросил Андреев. — А помнишь, у нас в детстве украли мешки с кислицей?
— Особо! Мы еще тогда разозлились и давай кидать с горы камни. Они подпрыгивали выше сосен! Дураки — внизу-то люди ходили.
— Не Куприянов у избушки нас встретил?
— Дядя Костя? Может быть, и он. Давно ведь было.
— Вот помню, что где-то с ним до войны схлестывались, а где — не знаю.
— Погодь, погодь. Помнишь, перед войной на гору Гораниху ходили? В феврале, по-моему.
— Ну?
— Дикого козла еще поймали?
— Во! — воскликнул Андреев.
Три Петровича зимой часто бегали на лыжах в лес. Поводы разные — ставили на зайцев петли, охотились на белок.
Зима в тот год выдалась чудная. В январе ударили сильные морозы. Сосны трещали от лютого холода, воробьи замерзали на лету. И тревожная то была зима — наши войска штурмовали линию Маннергейма. В феврале морозы отступили, началась оттепель — таял снег. А потом вдруг снова затрещали морозы. На сугробах возникла ледяная корка. Если идти по ней на лыжах, она держала человека. Но стоило снять лыжи, и нога сразу проваливалась. Особенно крепкие корки образовались на открытых местах. Снегу в том году навалило вдоволь. Потому гололедица опаснее всего была для зверья, особенно диких коз и сохатых. На корке они обдирали в кровь ноги.
В хмурый февральский день Петровичи на лыжах забрались в тайгу — на склоны горы Горанихи. Были у них ружья. Лыжню прокладывал Николай Бессонов, за ним поспевал Глазков, а замыкал Григорий.
У Бессонова глаз зоркий. С ходу заметил белку на сосне. Мог на торной заячьей тропе обнаружить свежие следы — а ведь снег утоптан так, что встань человек и то след не увидишь.
Николай Бессонов, в заячьей белой шапке, в телогрейке, с ружьем за спиной первым обнаружил следы дикого козла. Они были хорошо видны — крупные, глубокие. Бессонов сказал:
— Горяченькие.
На горе лес редел и белела поляна. Три друга прибавили шагу. Правда, охота на диких козлов запрещена, но кто мог подкараулить друзей? Никто. И их одолел охотничий азарт.
Козел застрял в снегу посреди поляны. Ледяная корка здесь была особенно толстой. Копыта свободно пробивали ее, и ноги погружались глубоко в снег. Корка имела рваные острые кромки, они-то и обдирали шерсть на ногах. Козел смог одолеть половину поляны, но поранил все четыре ноги. Когда друзья подкатились к нему, он дернулся, пытаясь выкарабкаться из ледяного плена, и покорно затих. По серой, с проседью шкуре волнами покатилась судорога. В круглых глазах зверя застыл ужас. Друзья минуту назад могли изрешетить козла дробью. И, наверное, изрешетили бы, если бы он удирал от них. А сейчас он смотрел на них жалобно, лежа брюхом на снегу. Бессонов снял ружье и отдал Глазкову.
— Держи. Козла вынесем в лес и отпустим, — сказал он.
Бессонов взял козла одной рукой за шею, другой за ляжки задних ног и поднял. Козел был молодой, с хорошую овечку. На ногах во многих местах кожа содрана, из ран сочилась кровь.
Друзья пересекли поляну. Дорогу прокладывал Глазков, за ним двигался Бессонов со своей необычной ношей.
От опушки леса отделился человек и заскользил на лыжах навстречу. Это и был Куприянов. Не старый еще тогда, но брови такие же густые. За спиной двуствольное ружье. Куприянов проявил ярый интерес к козлу и потребовал его себе. Бессонов возразил:
— Не отдам! Он же раненый.
— Я те не отдам, сопляк! — прикрикнул Куприянов. — Быстро сделаю из твоей головы рукомойник.
Петровичи тогда испугались лесного дядьки, хотя ружья и у них были, в случае чего могли постоять за себя. Но им даже в голову не приходило, что ружье можно нацелить на человека.
Бессонов бросил козла на снег. Животное сначала вскинулось, сделало отчаянный прыжок, но снова утонуло в сугробе. Немного не дотянуло до опушки — метров пять, не больше. А там ледяная корка не опасна.
— Варнаки! — загремел Куприянов. Он подошел к козлу и, быстро выхватив из-за голенища валенок финку, полоснул ею по горлу животного. Кровь вмиг окрасила снег.
— Бандит, что ты делаешь! — закричал Бессонов.
— Эт-та каким ты словом в меня плюнул, сопляк?! — окрысился Куприянов. — Да я тебе!
Он угрожающе повел рукой, словно бы собираясь снять с плеча двустволку. Друзья схватились за свои ружья. Куприянов сделал вид, что ему наплевать на все, и занялся козлом. Досадливо махнул рукой:
— Улепетывайте, улепетывайте.
Ушли друзья, удрученные случившимся. Еще переживали из-за того, что не сумели дать Куприянову отпор.
— Тогда ведь Куприянов попался, — сказал Николай Глазков. — Безобразничал. Выгонит на поляну козла и берет голыми руками. Его и засекли. Штрафом отделался.
А сейчас смотри каким стал — благообразным, словоохотливым. Колоритный папаша у Огневой, ничего не скажешь.
Записки Огневой
Андреев полагал, что Огнева забудет про свое обещание. Сделано оно было в такой обстановке, что не мудрено впасть в скоротечную откровенность, а там можно и не вспоминать. Но ошибся. Огнева оказалась хозяйкой своему слову. Когда Григорий Петрович вновь появился в редакции, редактор передал ему плотно упакованный пакет.
То были тетради Огневой. Дома, сгорая от нетерпения, открыл первую.
«…Тятя как-то говорил, что настоящая наша фамилия Балашовы. Это потому, что предки по отцовской линии приехали на Урал из города Балашова. Прадеда звали Куприяном. Сына Ивана по фамилии никто не звал. Говорили так: «Вот идет Ванька, Куприянов сын». Так мы и стали Куприяновыми.
У деда Ивана было редкое занятие — он кабанил. Или как у нас говорят — жег кабан. Между прочим, у Даля это занятие объясняется так: «На Урале: угольная куча, либо сваленные целиком деревья, с комом, листвой и корой, для пережига на уголь: способ варварский и запрещенный. Кабанщик, местное, уральско-заводское — угольщик». Хоть и пишет Даль, что этот способ запрещенный, однако «кабаны жгли» на Урале вплоть до Великой Отечественной войны. Тятя меня возил на кабан, маленькой девчонкой я тогда была. Смутно помню — горб земли, похожий на балаган, и величины такой же. Обложен дерном. Внутри огонь, из-под дерна сочится сизый дым. Кабанщики зорко следят за тем, как идет процесс. Если увидят, что огонь в каком-нибудь месте вылез наружу, его тут же закладывают дерном. Нельзя, чтоб вовнутрь кабана попадал кислород. Деревья там должны не гореть, а томиться. Поэтому места, где жгли обычно кабаны, еще называли томилками. Говорили: «Где отец-то?» — «На томилках». Древесный уголь употреблялся в медеплавильном и чугунолитейном деле, употребляется и сейчас, только я не знаю, как делают древесный уголь нынче.
Так вот, дед мой был кабанщиком, сыновей своих к этому делу приучил. Старший сын Кирилл, правда, бросил кабанить. Ушел работать на завод, где стал большевиком, дружил с Борисом Швейкиным. Потом его сослали в Сибирь на вечное поселение, как и Швейкина. Зато тятя кабанил с отцом до германской войны.
Тятя воевал на Румынском фронте, был пулеметчиком. В конце шестнадцатого года его ранило в ногу. Долго лежал в госпитале, потом отпустили домой на поправку. И только приехал, как случилась Февральская революция. Деда Ивана в живых уже не было, надорвался в лесу — лесину поднял, и в одночасье умер. Вернулся тятя, а дома полный разор. Кирилла нет, отец помер, матушка больна — еле жива. Изба вот-вот завалится от ветхости, сараюшка ушла на топливо. Взялся наводить порядок, весна уже ручьями журчала. Огород вскопал, у соседей картошки на семена выпросил. И тут вернулся Кирилл. Большевики комитет свой организовали. Богачи свое гнули. Началась, словом, заваруха. Кирилл в самой гуще событий, а тятя — в сторонке, хозяйством занялся. Тятя мне рассказывал:
«Кирилл-то меня все переманивал к себе, давай, мол, вступай в нашу дружину, они называли ее отрядом самообороны, ты солдат, военному делу обучен. Такие нам нужны позарез. Ну, а мне не по нутру было, нагляделся я этих смертей, крови и слез — думаю, будет с меня. Теперича революция, и я свободная птица».