Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 134

— Скажите, Николай, прошлый год осенью в Воронь приходил военнопленный — так на вас похож, еще спрашивал, где партизаны, и три марки хозяину за картошку давал, а с ним другой, в литовской форме парень.

Я сразу понял, что это были мы с Юркой, а тощий крестьянин был он, мой пулеметчик.

— Да, — говорю, — я и есть. А кто был хозяин?

— Хозяин-то?.. А начальник полиции вороньской!

— Так почему ж он нас не взял?!

Мой собеседник хитро посмотрел и сказал:

— Да когда вы ушли, он еще и рад был. «Видал, — говорит, — с гестапо меня проверяют. Что ж я, не вижу? Полон карман немецких карандашей и три марки за картошку мне предлагает. Я и сделал вид, что их не признал. Понимать надо».

Вот и думай, что нет судьбы и что такое случайность.

Прошла неделя. В первых числах сентября партизаны нашей бригады организовали засаду в пяти километрах от Боровки по дороге на Витебск. Тут они увидели крестьянина, прокатывающего дорогу катком, обычный способ немцев разминировать дороги: есть мина — взорвется крестьянин со своей лошадью, но дорога очищена. Ребята стали выспрашивать мужика и поняли, что ожидается какой-то особый транспорт из Боровки. Вставили кляп мужику, связали и уложили в кустах, а сами заминировали дорогу. В десять часов утра показалась колонна автомашин. Впереди шел бронетранспортер, за ним кортеж из одиннадцати машин с офицерами и солдатами, а в середине колонны ехала открытая легковая машина. Когда подорвался бронетранспортер, наши выскочили на дорогу, и завязался бой. Все одиннадцать машин были уничтожены. Сейчас на этом месте под Воровкой стоит обелиск в память о том бое, первом крупном сражении нашей набиравшей силу бригады. Командовал отрядом под Боровкой Дмитрий Короленко. Митя мне потом рассказывал, что он сам сорвал с мундира убитого генерала, ехавшего в открытой машине, белый эмалевый крест и растоптал его на дороге. По найденным документам установили имя убитого — генерал-лейтенант Якоби. Я думаю, судя по месту боя, кресту, это отбывал в Мюнхен генерал, которого я рисовал. Значит, с ним могли быть и мы. Но генерал напоролся на засаду.

Удивительно, но я вновь услышал про Шульца и Лизабет.

С первых дней в партизанах мы с Николаем начали делать листовки, подписывали мы их так: «Художник бригады Николай Гутиев», «Художник бригады Николай Обрыньба» — думали, вдруг попадут листовки Шульцу или узнает Лизабет, что мы в лесу, у партизан. Так и произошло, но узнал я об этом через сорок лет.

Остались живы, пройдя Полоцкий и немецкий лагеря, Саша Лапшин и Володя Шипуля. В 1962 году я случайно встретил Сашу на улице, и он рассказал мне, что после нашего побега их с Шипулей перевели в Полоцкий лагерь военнопленных, откуда они нашли возможность передать записку швестер Лизабет, и швестер, договорившись с комендантом Полоцка, устроила их истопниками в столовую своего солдатенгейма. Однажды Лизабет пришла к ним радостная, вынула из-за передника на груди сложенную бумажку и показала нашу листовку: «Николай жив, партизан. Листовку дал Шульц». Оказалось, Шульц лежал с ранением в полоцком госпитале, Лизабет показала ребятам, что его ранило в грудь по бокам. Как видно, Шульц получил ранение в той же операции под Боровкой, в которой был убит его генерал. Но Шульц попал в «вилку» автоматной очереди и остался жив.



О дальнейшей судьбе Шульца и Лизабет я не знаю. Хочется верить, что они остались живы.

Впоследствии я не раз встречал Сашу, наши мастерские оказались рядом, в одном доме, мне хотелось подробнее его расспросить об их встрече с Лизабет, но он вдруг стал немногословен и уже рассказывал иначе об этой встрече: выходило, будто это они сообщили Лизабет о нашем побеге и что мы в партизанах, и больше не упоминал ни о листовке, ни о Шульце. Наверно, что-то произошло после нашего первого случайного разговора.

Мне удалось сохранить и привезти домой в Москву фотографию, подаренную Лизабет, но времена были такие, что с моим прошлым военнопленного и партизана в любой момент можно было ждать обыска и ареста, а такой «документ» да еще с мюнхенским адресом на обороте… Словом, вскоре после возвращения я положил эту фотографию в пакетик из прорезиненной ткани, в котором прошли всю войну фотографии моих близких, и закопал в нашем дровяном сарайчике в углу двора.

Даже рисунки, сделанные в плену с риском для жизни, здесь, дома, держать было опасно, так как почти все они были сделаны на оборотах немецких плакатов. Там, в Боровухе, за срыв плаката полагался расстрел, за надругательство над ним (то есть рисование на плакате) — виселица; а здесь, если бы обнаружили их тексты, могли меня обвинить в провозе немецкой пропаганды. Уничтожить рисунки я не мог и, чтобы хоть как-то обезопаситься, придумал склеить их оборотами, и в таком виде долго хранил, никому не показывая. Сейчас то немногое, что мне удалось вынести из плена, находится в Третьяковской галерее.

С чего все началось? 1941 год, я был на взлете как художник, каждая работа встречала заинтересованное признание и ревностное отношение Покаржевского и Грабаря… И вдруг все разрушила война. Все резко оборвалось. И вдобавок я попадаю в плен. И начинается созидание заново. Всего и себя. Нужно было уверовать опять в необходимость искусства для людей, потому что в плену были потеряны не только человеческое достоинство и достоинство русского человека, но и место моего искусства в человеческом обществе. А после крушения присяги нужно было вновь обрести свое слово, восстановить свою личность, найти себя среди людей, в их жизни и борьбе; опять, как на пепелище, из обугленных остатков воздвигнуть новый дом духовных ценностей, духовного самоутверждения, человеческого достоинства и достоинства художника. Это было как жизнь заново, потому что это была новая жизнь, где в основном не повторялся опыт прошлого, а приобретался новый — и без права на ошибку, так как любая ошибка грозила уничтожением или прямым, тут же, или спасением, которое в конце концов все равно несло гибель.

Единственный опыт, который оставался со мной, — это опыт художника. И тут искусство доказало удивительную живучесть, удивительную силу и явилось щитом в этом мире бесправия, жестокости, среди искалеченных духовно людей. Оно было средством борьбы, средством сохранения личности, и оно было надеждой.

У меня не осталось прав, остались только приказы врага, крик, заставляющий повиноваться, и полная возможность умирать, а в лучшем случае, надеяться на господина Случай, который проведет меня по этому кругу ада между проволокой и рвом с трупами. Но и Случай тоже обращал внимание на мой дар художника, на мое умение и талант работать в этих условиях, и работать не только как ремесленнику, а подниматься к своему потолку как художника, потолку своего таланта.

Игрой судьбы моей жизни оказалось, что в то время, в плену, были созданы работы, которые утвердили меня сегодня как художника, их недавно приобрела Третьяковская галерея. Мой потолок как художника — это рисунки в плену, выше этих рисунков я ничего не создал, это настоящее искусство, в них нет ни привычных приемов, ни того, что мы называем грамотностью художника, или ремеслом. В них есть крик боли и сострадания, выраженный в предел моих возможностей не только тогда, но и потом. А если разобраться, в них найдены средства новые для меня, и, значит, это тоже созданное заново.

Плен — это жизнь без прав. Потеряв присягу, ты теряешь и права, в этом вся трагедия. И права ты теряешь и у врага, и у своих, и каждый может тебя использовать, если для чего-то требуется человеческая жизнь. Опыта жизни без прав у меня и у других не было, и права эти надо было, даже крохотные, отвоевывать и утверждать. Одни это делали силой, я это делал своим талантом.

Люди в плену — разрозненные частицы материи, которые плазмой не связаны, они умирают, как ядро умирает — каждое в своей клетке. В чем, я считаю, проявление высшего мужества одиночки в плену — это в отказе от поиска своих прав в системе «нового порядка» и тем самым сохранение внутреннего права на борьбу против врага.