Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 134

Мы идем по коридору к кабинету Менца. О майоре Менце ходили слухи, что он из очень знатного рода, первое, что он сделал, приняв пост в Боровухе, организовал псарню, а в конюшне всегда стояла пара прекрасных лошадей, и барон стал охотиться на лисиц и зайцев, все, как и положено в поместье барона; только вместо замка — Дом Красной Армии, а вместо подданных — пленные, ходячие трупы. Когда барона видишь на лошади, нельзя не восторгаться его выправкой и посадкой. Ведет он себя с таким достоинством, что невольно ему симпатизируют все, как потерпевшему от бешеного ефрейтора. Наверно, испытывая обиду за такое назначение, он хотел скрасить свое существование, забыться и проводил много времени на охоте. Все это создавало ореол вокруг барона, все же и он пострадал от Гитлера.

Капитан постучал в дверь, послышалось: «Я, я» («Да, да»), — и он вошел, выбросив вперед руку.

Кабинет был небольшой, прямо окно, слева стол, за которым сидел подтянутый, чуть с проседью человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, перед ним бумаги. Чуть приподняв руку в ответ на приветствие, он спросил:

— Это и есть художники?

Вероятно, наш вид внушил ему этот вопрос, и обратился к Толе, сразу поняв, что он переводчик:

— Художники могут рисовать двадцать семь минут.

Толя перевел. Сначала я опешил, почему двадцать семь, а не двадцать восемь или тридцать? Но потом понял, это он ставит барьер между нами и собой, каждая минута которого драгоценна и отпущена нам как подаяние. Мы втроем топчемся перед столом майора, он спокойно сидит, просматривает бумаги, держится майор просто и с такой непринужденной грацией, которая сразу отличает его от всех немцев, которых мы видели; ни до, ни после этого, ни в жизни, ни на сцене я не видел такого классического типа аристократа, это сквозило во всем и вместе с тем не было подчеркнуто специально. Да, задача предстоит трудная, надо держаться и не уронить себя, не унизить русского художника. А тут, как назло, я мечтаю только об одном и боли такие сильные. Но внутренне я уже готовлюсь, сосредоточиваюсь, рассуждать некогда, секунды бегут. На стене большие часы, ведь не с собой он их вез, значит, кого-то ограбили, барон не брезглив, думаю я, беру стул и сажусь, на другой ставлю к спинке картонку для мусора, чтобы запечатлеть образ богочеловека в немецком мундире. Вытаскиваю уголек. Барон опять обращается к Толе, Толя перевел:

— Господин майор не имеет времени позировать, он будет продолжать работать.

Да это совсем драконовы условия! Резь в животе ушла, я весь в напряжении. Когда Менц приподнимает голову, рисую его лицо — да, красивая голова; когда он склоняется к бумагам, рисую мундир, петлицы и орла, мерцающего серебром расставленных крыльев.

Чуть скользнув взглядом в сторону, я обомлел. В углу за столом сидел рыжий, толстоватый, с тупым лицом свиноподобным немец-ефрейтор, на рукаве — красная повязка со свастикой в белом круге. Смотрит на нас заплывшими глазками. Вначале в тени комнаты я не заметил его. Это открытие сбивает с ритма, и я отгоняю мысли — потом, потом. Как я сразу его не увидел? Зачем он здесь? Что делает? Как его терпит барон?.. Но надо ловить секунды, когда барон приподнимает голову, чтобы читать циркуляры. Подкрашиваю чуть щеки красным карандашом, беру света мелком, оттеняю зеленым мундир. Уголь! — этот несчастный кусочек, он, как спаситель, всюду дает легкие тени. Николай рисует карандашом на белой бумаге.

Бой часов. Часы пробили одиннадцать. Майор сделал знак рукой и что-то сказал Толе. Мы встаем. Я понял два слова: «раухен» и «эссен» — курить, есть, и, не дожидаясь, что ответит Толя, четко выговорил:

— Раухен унд эссен.

Майор нажал кнопку. Через минуту вошел денщик, щелкнул каблуками. Майор отдает распоряжение отвести нас в кантину{4} и накормить. Денщик докладывает, что кантина закрыта, кончился завтрак. Майор приказывает принести папиросы и еще что-нибудь. Опять надежды! И денщик их оправдывает. Он приносит по пачке папирос и по кулечку конфет. О! это очень хорошо. Мне в тот момент кажется, что сладкого хочется даже больше, чем курить, может, оттого, что это было совершенно невозможно и жило как мечта.

Майор просит показать портреты. Я вижу, что наши рисунки нравятся. Толя переводит:

— Господин майор говорит, что завтра художники могут закончить портреты, он дает еще двадцать пять минут.

В коридоре нас ждут гауптман Генрих и Вилли. Гауптман очень рад, что услужил шефу, раз майор разрешил кончить портреты, значит, он доволен. Тому, что портрет понравился майору, Генрих даже больше рад, чем своему собственному, начальству нравится — это все для него. Вилли тоже доволен, но уже по другим соображениям, он знает, в каком состоянии мы рисуем.

А у меня, как только мы вышли из кабинета, боль так усилилась, что за первыми же соснами я сразу прошусь отойти в сторону. Привожу себя в порядок и догоняю медленно идущих по ледяной с лужами дорожке Николая, Толю и Вилли. Слышу, как Толя спрашивает:

— Что за человек с красной повязкой в кабинете майора?



— Свинья! — раздраженно говорит Вилли.

— Но у него свастика, — возражает Толя.

— Фашистская свинья! — зло уточняет Вилли. — Посажен, чтобы следить за бароном и доносить.

Гитлер не доверяет знатным фамилиям, рассказывает Вилли, потому что сам из простых. Ненавидит баронов и всю аристократию, вот и приставляет к ним своих людей.

Это было для нас открытием. Таким же, как портрет Ленина, висящий в комендатуре. Генрих тогда, на наше удивление, с гордостью сказал: «Мы не против Ленина, мы — против Сталина». Этим утверждением они хотели запутать нас, и легковерных легко путали. Так и с бароном и знатными фамилиями. Преследуя непокорную аристократию, Гитлер покупал мещан, зарабатывая себе славу борца за простых людей. Стало даже жаль барона, этот образец аристократизма, за которым присматривает свинопас.

Пришли в нашу шумную комнату писарей, надо было всех угостить папиросами и по карамельке дать. После бурной встречи раскрываем желтые пачки папирос, вытягиваем тонкие, как дамские, папиросы и даем по одной каждому, некоторые сразу закуривали, смакуя дым табака. Конечно, хорошо бы наш «Труд» или махорочку, а то эти как из сухих листьев, немцы их делают из морской травы, пропитанной никотином. Все расспрашивали, какой майор, удивлялись, как рисовали в таком состоянии, каждый сейчас, после злополучного рыбного супа, болел животом. Немцы, оказалось, нашли в гарнизоне запасы продуктов и, подозревая, что они отравлены, решили проверить их на военнопленных.

Каждый день я ходил в котельную к Асмодею пить целебную воду. Наряду с этим во мне стала жить мысль, что если я съем творога, то обязательно поправлюсь. Я не знаю, откуда она пришла, то ли с времен еще предвоенных, когда от колита я спасался диетой, то ли из детства, но эта мысль овладела мной, и я стал, как маньяк, бредить о твороге. Сначала пытался просить, ко всем обращался, чтобы достали за проволокой, но все было тщетно.

Шли дни, к майору нас с Колей не вызывали, и мы по-прежнему работали в комендатуре.

Однажды, когда я пришел во двор кухни, чтобы спуститься в подвал кочегарки за водой, меня остановил военнопленный. Был он среднего роста, в суконной гимнастерке и синих командирских брюках, шинель небрежно накинута на плечи, пилотка суконная очень красиво сидела на голове, видно, что звездочка снята недавно, еще оставался след, сукно невыгоревшее. Вид его весь, подтянутый, совсем отличный от остальных, скорее походил на действующего командира Красной Армии, и лишь отсутствие петлиц говорило, что он тоже военнопленный. Лицо красиво и спокойно. Сказал, глядя мне в глаза:

— Ты рисуешь майора?

Ответил:

— Да, рисую.

И приготовился к неприятному разговору. Но он чуть улыбнулся:

— Я тоже, когда служил, был художником в клубе. Меня зовут Григорий Третьяк.

Я протянул руку и сказал, что я из Москвы, студент художественного института Николай Обрыньба.

4

Буфет, столовая.