Страница 55 из 66
Комендант вытолкал Зубова с балкона, и его потащили не в ту комнату, где он беседовал с Кохом, а в другую сторону по длинному коридору с низким бетонным сводом, в самый его конец и втолкнули в камеру.
— Вы провокатор, а не парламентёр! И мы вас теперь расстреляем! — заорал комендант. Потом он больно толкнул Зубова кулаком в грудь.
Закрылась железная дверь, и лязгнули засовы.
— Позвольте, что вы делаете! Я парламентёр! — закричал Зубов, ударив кулаком в дверь.
— Взбесились, парламентёра в тюрьму! — продолжал он кричать по-русски, забыв, что комендант не может его понять да теперь уже и услышать, потому что его грузные шаги замерли в глубине тюремного коридора.
— Сволочи, фашисты! — ругался Зубов просто затем, чтобы успокоиться после всего, что произошло в эти несколько минут.
Сейчас он понимал, что случилось что-то непредвиденное и необъяснимое. Эти немецкие танки — откуда они? Свалились, как с неба! Что ему делать? Бить кулаками в железную дверь? Ждать? Смириться? Может быть, вначале осмотреть камеру, куда его засунул злобный толстяк комендант?
Зубов повернулся спиной к двери и в полутьме, разбавленной лишь слабым светом из высоко расположенного окошка, оглядел всю камеру. Это была маленькая одиночка с голым остовом кровати слева и баком параши справа, с деревянным щитом-"намордником" на окне, закрывающим небо, с зеленоватым от сырости бетоном стены. Зубов потрогал её рукою и тут же отдёрнул. Ладонь покрылась ржавой слизью.
На железном ребре кровати сидеть было больно. Зубов сел прямо на пол камеры, подстелив кожаную куртку, которую, по счастью, надел, направляясь в цитадель.
Конечно, он мог ожидать чего угодно от этого шага, но только не тюрьмы. Откуда появились в Шпандау немецкие танки? Уж не померещилось ли всё это? Нет, видно, не померещилось.
В нём постепенно остывало возбуждение, всегда взвинчивающее нервы в минуту внезапного несчастья. В камере было холодно, и Зубов начинал замерзать. Вместе с ознобом приходила холодная ясность мышления. Положение его тяжёлое. Об аресте не знают и не могут узнать в штабе. Если немцы прорвали здесь линию фронта, это ничего не сможет изменить надолго, но, чтобы разделаться с "парламентёром-обманщиком", времени у коменданта хватит.
Зубов где-то читал, что люди в тюрьме и особенно в камерах смертников утешают и умиляют свою душу картинами раннего детства. Он не испытывал этой потребности. Он был слишком полон войной, весь заряжен ожиданием великих времён, ещё несколько минут назад гордился своей причастностью к ним, пока вот этой дикой, нелепой случайностью не был вышиблен вдруг из деятельной жизни и борьбы.
И сейчас ему более всего хотелось вспоминать фронт в эти дни апреля, короткие свои встречи с Лизой и то счастье и духовной и телесной близости, которое он испытывал с нею.
"Неужели это не повторится более и я никогда не увижу Лизу?" — подумал Зубов.
И мысль о том, что его могут убить сейчас, когда до конца войны остались считанные дни, а может быть, и часы, снова острой болью вошла в сердце. Зубов даже застонал от щемящей жалости к себе.
На фронте он никогда не испытывал такого животного страха, который лишал бы его самообладания. От этого в нём укрепилась уверенность, что он не трус.
Но то на фронте. Любой бой оставляет не одну, а много надежд на спасение. Счастье неведения своей судьбы — вот что отнимает тюремная камера, где ты ждёшь расстрела. А это значит, что она отнимает надежду, всякую надежду, кроме надежды, что ты не потеря ешь мужества.
"Если конец, то пусть уж скорее!" — сказал себе Зубов.
Страх насильственной смерти! Тот, кто не испытал его, не знает, что это такое. Как боль в сердце, поражённом инфарктом, главная, становая боль, которую не спутаешь ни с какой другой, так и этот страх особый, становой, и его тем труднее преодолеть, чем крепче тело и больше в нём жажды жизни, энергии, молодости.
Это понял Зубов, едва он очутился в этой камере и услышал, что его расстреляют.
"Вот покажи, кто ты есть, покажи теперь, когда пришло твоё главное испытание!" — шептал он себе, ощущая всё время боль и тяжкое стеснение в груди. Время от времени они лишь слегка затихали, и тогда Зубов впадал в какую-то странную дремоту на несколько минут, внезапно просыпался и снова засыпал. В минуты бодрствования он чувствовал, что замерзает всё сильнее, но не боялся этого, а только страдал от голода. Отправляясь в цитадель, он не захватил с собою даже куска хлеба. Сейчас он был бы рад любому сухарю.
Когда Зубов не дремал, он прислушивался к звукам в тюремном коридоре. Только шорохи, должно быть от крыс, да монотонная капель с какой-то прохудившейся трубы. За стеной цитадели, в городе, как будто бы уже не стреляли. Тишина казалась зловещей и полной тревоги.
"Неужели обо мне забыли? — подумал Зубок. Почему не приходит комендант?"
От лежания на холодном полу в неудобной позе тело Зубова затекло и ныло. Во рту стало сухо, и мучила жажда. Он подошёл к двери и заглянул в глазок, оставшийся открытым. Никого в полутьме коридора.
— Эй вы там! — крикнул Зубов.
Хоть бы эхо ответило на его возглас! Ударившись о толстые перегородки, звук его голоса замер и потух, как и случайный закатный луч света, скользнувший от окна по бетонной стене.
Отдохнув немного в траве, Эйлер поднялся и решил надеть солдатскую форму, которую не бросил, а таскал с собой в вещмешке.
— Я солдат, им и останусь, — сказал себе Эйлер и пошёл дальше на восток, сторонясь дорог и селений.
На рассвете он поспал немного в кустах у дороги и снова продолжал свой путь. Он не знал точно, куда идёт и сколько прошагал километров. В полдень увидел знакомые очертания реки и подумал, что это Хафель.
Эйлер был голоден и предельно измучен. Он и не рассчитывал так, незамеченным, пройти до Одера через всю Восточную Германию.
"Всё равно мне не скрыться, да я и не хочу этого", — думал он.
И когда в полдень, выйдя к дороге, он неожиданно увидел русских офицеров, сидевших в открытой машине, и они заметили его, Эйлер решил сдаться им в плен.
Подняв руки и в правой автомат над головой, он направился к машине, где его поджидали.
— Сдаюсь, — сказал он и бросил автомат на землю. И вдруг, цепенея от ужаса, заметил на заднем сиденье немецкого лейтенанта, с холодной ненавистью в глазах смотревшего на него.
"Боже мой, кому я сдался?" — подумал Эйлер и, ничего не понимая, закрыл в отчаянии глаза.
Стоило ли убегать от Мунда, стоило ли полтора дня с великими муками пробираться на восток, чтобы снова попасть в руки к… немецкому офицеру, который сидел в машине при кортике и оружии, спокойно откинувшись на спинку сиденья.
Сейчас Эйлер мог ожидать всего, даже выстрела в упор.
— Будь я проклят! — сказал он себе и зажмурился ещё сильнее.
— Подойдите ближе, — кто-то приказал ему по-немецки. — И поднимите автомат.
Голос женщины? Да, это говорила женщина с той подчёркнутой старательной правильностью в произношении, которая всегда выдаёт иностранцев, изучавших немецкий язык в своей стране. Когда Эйлер открыл глаза, то увидел, что это миловидная женщина-офицер и она шепчет что-то немецкому лейтенанту. А тот с кислой, пренебрежительной миной на лице смотрит на Эйлера. Потом он спросил его, побывал ли уже Эйлер в русском плену.
— Нет… я только сдаюсь… — обалдело ответил Эйлер.
— Из какой части вы дезертировали? — продолжал допрос немецкий лейтенант, в то время как женщина-офицер о чём-то разговаривала с русским капитаном и оба они, казалось, нисколько не интересовались Эйлером. Всё это выглядело таким странным и тревожным, что Эйлер совершенно потерялся в догадках.
— Я… господин лейтенант… я не из части. Вернее, я был в батальоне особого назначения в Берлине… А потом ушёл…
Эйлер окончательно запутался.