Страница 170 из 171
«Рукопись» — произведение зашифрованное. Всё таинственное в ней подчинено, по существу, морально-этическому началу, непреодолимо выдвигавшемуся на первый план в ту эпоху, когда создавалось это удивительное произведение. Это начало воплощено в силе, заставляющей, как подчеркнул Пушкин, мчаться Альфонса ван Вордена в любое время, в любую погоду и переживать любые приключения, заслоняющие порой (и в этом заключается великое искусство шифровальщика) основную концепцию романа и усложняющие его композицию — достаточно сказать, что дон Хуан де Авадоро, бывший придворный императора, а затем предводитель цыганской банды, фигурирует в семнадцати повестях, разбросанных в разных «днях».
Но с Авадоро не связаны ни основной сюжетный стержень, ни основная мысль романа — о возвышении рода человеческого, которое должно наступить после того, как появятся на свет первые потомки Альфонса ван Вордена, судьба которого переплетается с судьбой загадочного рода благородных Гомелесов, обитающих преимущественно в недрах гор Альпухары, но встречающихся и в иных местах, как среди христиан, так и среди мусульман. Можно понять, что в образе Гомелесов и главного героя «Рукописи» Потоцкий хотел изобразить те возможности, которые таит в себе человечество, ожидающее преображающей силы. В этом отношении «Рукопись» до известной степени близка не только к «Божественной Комедии», прозвучавшей как исступленный призыв такой силы, но и к «Волшебной флейте» Моцарта, который привел героев своей оперы в царство мудрого Зарастро, победившего чары «царицы ночи».
Философско-этические концепции «Рукописи» неизбежно приводят к экскурсам в область религиозных верований, в значительной степени связанным с появлением Агасфера, но встречающимся и в других эпизодах. Нельзя забывать, что экскурсы эти носят чрезвычайно своеобразный характер, вплоть до неожиданных дифирамбов египетскому монотеизму и к объяснению возникновения религий, как тяготения человека к добру. Видимо, дело здесь не только в том, что «Рукопись» писалась до открытий Шампольона и до трудов последующих блистательных поколений египтологов, но и в том, что Потоцкий порой крайне свободно обращался с историей религий, совершенно сознательно рассматривая религиозные вероучения как мифотворчество. Даже ветхозаветные книги интерпретируются Потоцким далеко не в духе ортодоксальной теологии, не говоря уже об истории упоминаемых им сект, хотя автор «Рукописи» превосходно знал Бероса и Манефона. Более того, жанр «Рукописи» временами позволяет говорить о близости к апокалиптике, т. е. к литературе, развивавшейся в Иудее до разрушения Титом Иерусалима и широко оперировавшей загадочными сказаниями, притчами и т. п. И, тем не менее, громадная эрудиция автора — только материал для литературного произведения, в котором, видимо, на первый план выдвигаются этические проблемы.
Нет сомнения, что Потоцкий был прямым предшественником Гофмана, положив начало сочетанию бытовых и фантастических элементов, подчиненному философско-этическому замыслу. В «Рукописи, найденной в Сарагосе» основным приемом можно считать вторжение фантастики в повествование о вполне обыденных событиях. Такое сочетание делается постепенно традиционным у Гофмана, сильно развивавшего сатирически-обличительные стороны этого приема. Но у Потоцкого религиозные верования и предания постепенно входят в область фантастики, теряя свою первоначальную культовую функцию и вряд ли это каждый раз требует специальных комментариев. И не было ли горькой иронией то, что, готовясь совершить смертный грех самоубийства, граф Потоцкий велел своему капеллану благословить серебряную пулю — орудие этого греха?
Польские литературоведы отмечают ряд сюжетных заимствований у Потоцкого — в пьесе «Трижды три» знаменитого комедиографа Александра Фредо (1793–1876), в «Баденских вечерах» Юзефа Максимильяна Оссолиньского (1748–1826). Видимо, усердными читателями Потоцкого были Мицкевич (не под влиянием ли топонимики «Рукописи» возникла баллада «Альпухара»?), Словацкий и другие польские романтики. Но всё же не занимательность взаимно переплетающихся сюжетов «Рукописи» составляет её основу, заключающуюся прежде всего в философской значительности произведения, все более и более привлекающего к себе внимание в наши дни.
Наиболее серьезны в области изучения наследия Потоцкого заслуги польского литературоведа Лешка Кукульского, подготовившего к печати издания и «Рукописи», и пьес, и описаний путешествий Потоцкого. Комментарии Кукульского к «Рукописи» частично использованы в нашем издании.
«Рукопись, найденная в Сарагосе» всё ещё не может считаться достаточно изученной. Причудливое сочетание изложения древнеегипетских и иудейских верований с озорными эпизодами в стиле «воровского романа», описание дворцовых интриг, утонченная эротика, экзотический фон действия, в сложных перипетиях которого временами довольно трудно разобраться, — всё это подчинено, по-видимому, одной цели, одной рационалистической концепции, порожденной мучительными, но плодотворными философскими поисками Века Просвещения.
Остановимся на некоторых особенностях «Рукописи, найденной в Сарагосе». Очень соблазнительно отнести книгу Потоцкого к жанру романа-фантасмагории. Напомним, например, что герой, засыпающий в конце «первого дня» в объятиях сестер-мавританок (принцесс Туниса) Эмины и Зибельды, просыпается на следующее утро (т. е. в начале «второго дня») под виселицей Лос Эрманос, а рядом с ним лежат тела «двух славных братьев-атаманов», сорвавшиеся с этой виселицы. Впоследствии разбойник Зото уверяет Альфонса ван Вордена, что братья его вообще никогда не были казнены, а власти, разыскивавшие их, повесили вместо них двух пастухов.
Так или иначе, линия Эмины и Зибельды прослеживается как сквозная, вплоть до эпилога романа.
На протяжении всей «Рукописи, найденной в Сарагосе» Потоцкий не раз возвращается к проблеме религиозных распрей и вражды. Но, видимо, проблема эта получает окончательное решение именно в эпилоге, когда Альфонс ван Ворден повествует о своей родительской любви и к сыну-мусульманину, и к дочери, решившей принять христианство. Иными словами, дети, родившиеся у Эмины и Зибельды, ставших женами Альфонса, уже преодолели антагонизм, возникший в результате непримиримости церковных догматов. Это — очень важная линия сюжетного развития «Рукописи», получающая вполне законченное идейное завершение, подготовленное идиллией встречи отца-католика с детьми и женами-магометанками.
Другая, столь же важная линия развития, касается уже не веротерпимости, а сословных проблем, так волновавшая ещё «польских братьев». Здесь нельзя не вспомнить дантовский тезис о «cor gentile»: сердце, а не происхождение делают человека благородным. В этом отношении очень поучительна история герцогини Медина Сидония (вероятно, Потоцкий сознательно воспользовался этим титулом знатнейшего испанского рода): она счастлива, когда предается охватившему её чувству любви, и погибает, когда приносит его в жертву сословным предрассудкам. Не менее поучительна история цыганского вожака, в своё время занимавшего высокое положение при дворе, но сохранившего «благородное сердце» после всех жизненных катастроф, — именно это завоевывает ему симпатии читателей, так же, по существу, как и другому представителю «дна» — разбойнику Зото.
Вообще говоря, сюжетный мотив «падения вельможи» не раз встречается в «Рукописи»: такова, например, поучительная история отчима дона Хуана Авадоро. Даже пурпурная лента высокого ордена Калатравы не спасла его от жалкой участи, описанной в романе. Особого внимания заслуживает образ Ундины, высокому происхождению которой поэтически противопоставляется счастье единения с природой. Итак, в том будущем, о котором мечтал Ян Потоцкий, совершенно исчезают религиозные и сословные противоречия.
Однако Потоцкий в отдельных образах романа признает существование суеверий: в одном из рассказов («День десятый») прекрасная Орландина превращается в самого Люцифера и впивается зубами в горло влюбленного в неё Тибальда, который погибает от общения с «неключимой силой». Эта мнимая сила ощущается и в других эпизодах романа, но именно в эпизодах, потому что вся устремленность «Рукописи» заключается не в этих фантасмагориях, а в оптимистических концепциях, восходящих к учению «социниан»,[24] т. е. польских братьев, — трактуемому Потоцким широко и свободно.
24
От имени Ф. Социна, мысли которого развивали Шимон Будный и другие «польские братья», изгнанные из страны за радикализм своих взглядов в 1658 г.