Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 89

Господин этот, Рафаэль Вильясус, был автор нескольких дрянных комедий и стихотворных драм. Поэт, как он называл себя, вел жизнь артистической богемы, и был совершеннейший кретин, погубивший своих дочерей из-за нелепого романтизма.

Пура и Эрнестина катились по наклонной плоскости. Ни у одной не было ни малейших данных для сцены, но отец признавал только искусство и отдал их в консерваторию, а потом поместил в театр на маленькие роли и свел с журналистами и актерами.

У старшей, Пуры, был сын от куплетиста, приятеля Касареса, а Эрнестина жила со спекулянтом. Любовник Пуры, кроме того, что, подобно большинству своих коллег, сочинял глупейшие куплеты, был еще и жуликом, готовым стянуть все, что плохо лежит. В этот вечер он тоже оказался дома. Это был высокий, тощий, смуглый человек с отвислой нижней губой.

Оба куплетиста старались блеснуть своим талантом, распевая старые, затасканные куплеты. И они, и Касарес с Арасилем и издателем «Просвещенного масона» вели себя в доме Вильясуса, как в завоеванном стане, позволяя себе самые непристойные и злые выходки. Они издевались над чудачествами старика, воображавшего, что они служат доказательством его артистической натуры. Бедный имбецил не замечал язвительности, которой были проникнуты все их шутки.

Дочери, две глупые и некрасивые женщины, с жадностью поедали принесенные гостями пирожки, не обращая внимания ни на что.

Один из куплетистов вздумал изображать льва и ревел, растянувшись на полу, а старик прочел несколько стихотворений, вызвавших бешеные рукоплескания.

Уртадо, уставший от шума и от кривляний обоих куплетистов, вышел на кухню выпить воды, и застал там Касареса и издателя «Просвещенного масона». Последний вел себя в кухне, как в уборной, избрав для своих надобностей одну из стоявших на полке кастрюль. Он, видимо, находил свой поступок очень милым и забавным.

— Вы — дебил, — резко сказал ему Андрес.

— Как?

— Да так! Дебил и мерзавец!

— Вы не смеете так называть меня! — закричал «масон».

— Вы же слышите, что смею!

— На улице вы мне этого не повторите!

— И на улице, и где угодно.

Касарес должен был вмешаться, и так как он, видимо, и без того уже хотел уходить, то воспользовался случаем, сказав, что проводит Уртадо, чтобы избежать столкновений. Пура спустилась с ними отпереть дверь, и журналист дошел вместе с Андресом до Пуэрта дель Соль. Дорогой Касарес предложил свою протекцию Андресу; наверное, он предлагал ее всем и каждому.

Андрес шел домой под очень скверным впечатлением. Донья Виргиния, эксплуатирующая и продающая женщин, эта компания молодежи, издевающаяся над бедными и беспомощными людьми… Положительно, нет в мире сочувствия.

Разговор с Лулу возбудил в Андрес желание познакомиться несколько ближе с этой девушкой. Она безусловно привлекала и интересовала его.

Действительно, она была симпатична и остроумна. Один глаз у нее расположен был выше другого, и, когда она смеялась, они суживались в две щелочки, что придавало ей очень лукавое выражение; при улыбке у нее приподнимались кончики губ, и лицо делалось насмешливым и язвительным.

Она не лезла за словом в карман, и любила говорить ужасные вещи. Умственная необузданность ее не знала никакого удержа; когда она произносила что-нибудь особенно неприличное, в глазах ее загорался цинический огонек.

При первой же встрече после вечеринки Андрес рассказал Лулу о своем визите к донье Виргинии.

— Вы были у нее в гостях? — спросила Лулу.

— Да.

— Порядочная свинья!





— Лулу, — воскликнула донья Леонарда, — что это за выражения!

— Ну да, потому что она сводня, а то и похуже!

— Боже мой! Что за слова!

— Однажды она явилась ко мне, — продолжала Лулу, — спросить, не пойду ли я с нею к одному старику. Ну, не свинья ли?

Язвительность Лулу удивляла Андреса. Лексикон ее был заимствован не из ходячих куплетов, услышанных в театре, а весь был уличный, простонародный. Андрес стал часто ходить в эту семью, только чтобы послушать Лулу. Она, несомненно, была умна, даже рассудочна, подобно большинству девушек, живущих своим трудом в городах, и больше стремилась к знаниям и новым впечатлениям, чем к чувственным наслаждениям. Это удивляло Уртадо, но не внушало ему ни малейшего желания завязать с ней интрижку. Самая мысль о чем-нибудь, кроме искренней дружбы к Лулу, казалась ему невозможной.

Лулу делала вышивки для мастерской на улице Сеговии и зарабатывала до трех песет в день. Эти деньги, вместе с маленькой пенсией доньи Леонарды, составляли все ресурсы семьи. Нини зарабатывала мало, потому что, хотя и работала, была неспособна и ленива.

Приходя по вечерам, Андрес заставал Лулу с пяльцами на коленях; иногда она громко распевала песни, иногда же бывала очень молчалива. Лулу быстро схватывала уличные мотивы и пела их с прелестным задором. Особенно ей нравились маленькие, разухабистые, грубоватые песенки. Вот например танго, которое начиналось так:

и другие, в которых женщины шли в рекруты или должны были стать моряками, или «Ну, что девчонка?» или о женщинах, которые ехали на велосипеде, в ней есть еще такой замечательный припев:

Все эти народные песенки она пела восхитительно.

Иногда она бывала не в духе, и погружалась в молчаливую задумчивость, свойственную беспокойным и нервным девушкам. В такие минуты все ее мысли, казалось, были поглощены внутренними образами, и их яркость заставляла ее умолкать. Если ее окликали, она краснела и смущалась.

— Не знаю, что она замышляет, когда бывает такая, — говорила ее мать, — но, должно быть, ничего хорошего.

Лулу рассказала Андресу, что в детстве на нее часто нападали периоды неразговорчивости, и тогда всякая речь вызывала в ней большую грусть; рецидивы этого настроения бывали у нее и сейчас.

Лулу часто откладывала пяльцы и уходила на улицу купить что-нибудь в соседней лавочке, причем отвечала на слова продавщиц дерзким и вызывающим тоном.

Такое отсутствие склонности к поддержанию классового достоинства возмущала донью Леонарду и Нини.

— Ты должна принимать в соображение, что твой отец был важной персоной, — с пафосом говорила донья Леонарда.

— А мы умираем с голоду, — отвечала девушка.

Когда темнело, и три женщины откладывали работу, Лулу садилась в угол и загораживалась несколькими стульями. Забившись, как в клетку, в тесное пространство между двумя стульями и столом, или между стульями и буфетом в столовой, она принималась говорить со своим обычным цинизмом, возмущая мать и сестру. Всякое извращение человеческих чувств радовало ее. Ни к чему и не к кому она не испытывала уважения. У нее не могло быть подруг-сверстниц, потому что она пугала их своей грубостью; зато она была ласкова со стариками и с больными, понимала их слабости, их эгоистичность и подсмеивалась над ними. Она была и услужлива; не стеснялась подержать на руках грязного ребенка или поухаживать за больной старухой, живущей в мансарде.

Иногда Андрес заставал ее более грустной, чем обычно; забившись между старыми креслами, она сидела, опершись головой на руку, насмехалась над нищенской обстановкой комнаты, и подолгу, не мигая, смотрела в потолок или на решетку окна. Иногда же без перерыва пела одну и ту же песню.

— Боже мой, да замолчи же, — говорила мать, — ты сведешь меня с ума этой гадостью.

Лулу умолкала, но через минуту снова принималась петь.

Иногда к ним приходил друг мужа доньи Леонарды, дон Пруденсио Гонсалес. Дон Пруденсио был грубоватый толстяк, с выдающимся брюшком. Он носил черный сюртук и белый жилет, с которого свисала часовая цепочка с множеством брелоков. У него были маленькие, презрительные глазки, короткие, крашеные усы и красное лицо. Говорил он с андалузским акцентом и принимал при разговоре живописные позы.