Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 89

Шеллинг исходил из достаточно остроумной этимологии. Библейское смешение языков пошло из Вавилона. Что значит из Вавилона? Говорят, что «Bab-Bel» — ворота Бога. Ничего подобного. Настоящее значение дается в «Библии» в стихе 9[79]: «Вот почему было дано имя „Вавилон“. Потому что там спутал Иегова язык всем людям на земле и оттуда рассеял их по всей поверхности земли». Babel есть собственно Balbel, ономатопоэтическое слово, имитирующее шум, за который принимается при восприятии на слух незнакомый язык. Основа все та же, — продолжаем воспроизводить Шеллинга, — что и в греческом слове bárbaros, то есть, тот, кто говорит на другом языке, тот, кого мы не понимаем, или в латинском balbuties, во французском babil.[80] И в испанском balbucear, — добавляю я.

Народ — это его мифология, и миф полностью поглощает наши мысли, когда мы размышляем не как специалисты, не как медики, не как адвокаты, не как художники, не как экономисты. Мифология есть воздух идей, им мы дышим каждую минуту; спонтанные размышления, которые носятся по улицам городов, как собаки без хозяина; анонимные эмоции, которые движут народами; предрассудки матерей и сомнительные наставления, которые дают кормилицы; общие места прессы и ораторов. Но это еще и мифология исходных убеждений той части нашего духовного здания, интеллектуальным предрасположенностям которого дается изначальный толчок, полученный от окружения еще нашего детского сознания, это — решающий образец, умственный ритм, который целиком проникает в нашу психологическую структуру, атмосфера, которая везде присутствует и распространяется там и тогда, где и когда действует коллективная сущность, для которой индивидуумы — лишь ее вариации. Мифология есть народ.

Это и имеет в виду Бароха, когда на первых страницах «Древа познания» определяет «испанский прагматизм» 1890 года как кризис национальной души. Сейчас нам стала видна суть, которую он хотел отчеканить: та мифология разбилась как стекло. Потому только, что группа испанцев усомнилась в национальной мифологии, усомнилась в Испании, во всех известных ее ценностях, в ее добродетелях, в ее славе, в ее знаменитых людях.

Говоря в терминах микрочастиц, внезапно происходит то же самое глубокое потрясение примитивного человеческого сознания, которое разлетается на мелкие кусочки, то есть народы. «Не внешнее жало — жало внутреннего беспокойства, чувство, что народ перестал уже быть целым человечеством, а стал лишь частью его, что он не принадлежит уже безусловно-единому, а достался в удел особенному Богу или особенным Богам, вот что гнало их от страны в страну, от берега к берегу, пока народ не увидел, что остался наедине с собою, отделился от всех чужеродных и нашел определенное ему, сообразное ему местопребывание»[81].[82]

Андрес Уртадо почувствовал несовместимость своей жизни с тем, что его окружало, он мыслил по-другому, чем та Испания, в которой он находился. Он не понимал звуков действительности, его втягивающей и не отпускающей. Окружающая его Испания — какой-то безграничный абсурд. Ее граждане его не понимают. Между ними — взаимное отчуждение, они друг для друга — варвары. В них говорят разные боги. Этот парень — предтеча, потому что чувствует произрастание в своей груди духа нового идеологического языка, новой манеры думать, народ новейший и ожидаемый. Он — лишь предтеча, потому что не достиг того, к чему стремился: не сформировал новых идей, а только пробормотал их.

Бароха хотел сделать свой персонаж представителем новой нарождающейся восприимчивости того поколения испанцев, с которого началась новая Испания, словно пропастью отделенная от старой, общинной Испании. Андрес Уртадо — это Бароха в первом приближении, далее это группа писателей, которая начала публиковать свои произведения в 1898 году.

Посмотрим, в чем же состоит эта новая бормочущая мифология.

Intermezzo [83] : триптих воспоминаний

В то время в Испании начали говорить о «модернизме» и «модернистах».

То время!.. Я уже стар, поскольку мои воспоминания несправедливы. Старость, взгляд изнутри, состоит в том, что приводит к открытию в плоскости души множества случайных зарубок, или, скажем так, на сцене неожиданных реминисценций возникают пируэты, нервные и отдаленно на что-то намекающие выражения лиц, обреченные опять погрузиться на уровень подсознания. Воспоминания стариков наименее пригодны для надежного сохранения образов истории. У меня был дядя, который родился в девятнадцатом году прошлого столетия и умер всего несколько лет назад; в свое время он был народным ополченцем, выписывал «Фрая Герундио»[84], был знаком с Ларрой[85]. Сто раз я пробовал размотать ленту его воспоминаний. Если удастся потянуть за конец, мечтал я, передо мной размеренно и живо пройдет весь девятнадцатый век Испании. Какой это будет праздник — увидеть последовательный и стройный парад исторических воспоминаний, хранящихся в голове почтенного столетнего человека, высокий красивый лоб которого рассекают две глубокие волнистые складки, а над прозрачными висками располагаются совершенно седые бакенбарды, как у сеньора Мартинеса де ла Роса[86]! Но всякий раз все оказывалось напрасно. Не было исторических воспоминаний, были только личные. Воспоминание противоположно истории. История не создается из воспоминаний, как физика не создается из восприятий. Так, когда я просил дядю, чтобы он рассказал мне о Марьяно де Ларре, меня пичкали приключениями посыльного, который путался с монашками Эскалона, а однажды прибыл в Мадрид из Талаверы[87] и приказал пошить себе штаны collant в одной мастерской на улице де ла Крус. Если я настоятельно просил его порыться в глубинах воспоминаний своей молодости и поведать, как он познакомился с Ларрой, в каком кафе (может быть, в «Ромбо»?), его глаза на мгновение загорались, весь он слегка подтягивался и рассказывал о том, как крутил любовь с некой чахоточной булочницей.

Как получается, что наше индивидуальное бытие редуцируется до такой степени, что большое историческое прошлое целой эпохи сохраняется в памяти в виде каких-то комических отрывков?

Итак, для меня «то время» сохранилось в основном в виде трех абсурдных воспоминаний, и хорошо еще, что хотя бы одно из них, последнее, может нам чем-то пригодиться. Первое воспоминание, разумеется, девушка, в которую я был влюблен, девушка по имени Ида. Я ее любил достаточно безрассудно, только за то, что она была нежная, стройная, неуловимо ускользающая и родовитая — вот и все основания для чувства. Была в ней какая-то мрачная дерзость и что-то надменное, кроме того, у нее были миниатюрные ступни и красивые длинные пластичные руки. Нельзя было не согласиться, что она похожа на Диану-охотницу[88], девственницу, которую обычно изображают скрывающейся между деревьев в окружении собак, но заодно приходилось соглашаться и с тем, что, со своими изящными руками и тонкими ногами, она также напоминала ланей, преследуемых Дианой. Мифология и оживляет, и отравляет нас.

Второе воспоминание — это совершено неописуемое лицо досточтимого дона Франсиско Кодера, выдающегося арабиста. Он был моим учителем, этот образцовый представитель наших краев, столь любивший свою науку, что стал походить собственным крючковатым профилем на букву Корана. Так и вижу это бледное цвета слоновой кости лицо, отчетливо выделяющееся на черном фоне классной доски, вижу тонкую, как виноградная лоза, белую кисть руки, которой он выводит на доске букву, похожую на него самого. На экзамене по арабскому языку у Дона Франсиско Кодера я провалился: виновата была Диана.

79

Бытие (прим. Ортеги).

80

или в латинском balbuties, во французском babil Вот что буквально удалось обнаружить у Шеллинга: «Вавилон, Бабель — это будто бы то же самое, что Баб-Бель (врата, двор Бела, Баала). Но тщетно! Этимология сама опровергает себя — „баб“ в таком значении известен лишь в арабском. На деле же все именно так, как говорит нам древний рассказ: „Посему дано ему имя Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей земли“ (Быт. 11.9). Бабель — это просто стяжение слова „бальбель“, в котором заключено нечто ономатопоэтическое. Странно, что этот звукоподражательный элемент, стершийся в слове „бабель“, сохранился в ином слове, производном от того же „бальбель“ в другом, гораздо более молодом языке — я имею в виду греческое слово βάρβαρος — варвар, которое прежде выводили из халдейского „бар“ — вне (extra), „барья“ — чужеземец (extraneus). Однако слово „варвар“ имеет у греков и римлян не это общее значение, но подразумевает лишь невнятно, непонятно говорящего, что явствует уже из известного стиха Овидия: Barbaros hic ego sum quia non intelligor ulli…» (Ф. В. Шеллинг. Указ. соч. — T. 2. — С. 248).





81

Философия мифологии, т. I, с. 111 (прим. Ортеги).

82

…сообразное ему местопребывание См.: Ф. В. Шеллинг. Указ. соч. — Т. 2. — С. 252.

83

Intermezzo (ит.) эпизод между темами в фуге; вставной эпизод в театре.

84

выписывал «Фрая Герундио» Фрай Герундио де Кампасас — заглавный герой романа Хосе Франсиско Де Исля-и-Рохо (отец Исля, 1703–1787) «История знаменитого проповедника Фрая Герундио де Кампасас…». В 30-х годах 19 века этот роман выходил в Испании практически как периодическое издание.

85

был знаком с Ларрой Хосе Марьяно де Ларра (1809–1837), испанский писатель-романтик, автор нескольких поэм, романтической драмы и исторического романа, один из виднейших представителей костумбризма первой половины XIX века. Покончил жизнь самоубийством.

86

совершенно седые бакенбарды, как у сеньора Мартинеса де ла Роса Франсиско Мартинес де ла Роса (1787–1862), испанский политик и писатель. В 1822 году был государственным министром, в 1834 получил право формировать правительство, в дальнейшем занимал различные правительственные и дипломатические посты.

87

прибыл в Мадрид из Талаверы последнее слово входит в несколько топонимов Испании; скорее всего имеется в виду город Талавера в провинции Толедо.

88

Диану-охотницу Диана — римский вариант Артемиды, одной из важнейших богинь греческого пантеона.