Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 171 из 211

— Может, ошибка? — вслух подумал Шатков. — Как смотришь? Вдруг напутали?

Леонид вдруг швырнул папиросу в угол.

— Пошли выяснять. Не оставлять же?

— Да уж всмятку разобьемся, а правду сыщем.

Оба почти бегом взлетели на этаж выше: сюда перевели канцелярию. Секретарша — доброжелательная, полная женщина в синем шерстяном сарафане поверх кремовой маркизетовой блузки — сочувственно развела руками:

— Что я, дорогие товарищи, могу поделать? У нас сегодня тяжелый день. Охотно бы всех вас включила, поверьте. Только радуешься, когда видишь, что молодежь тянется к ученью. Я лишь в том случае приняла бы ваши претензии, если бы допустила ошибку в перепечатке списков. Можете проверить.

— Директор здесь? — спросил ее Шатков.

Секретарша молча указала на кабинет.

В дверь пришлось стучать два раза, прежде чем послышалось: «Войдите». Неудачливые «художники» переступили порог кабинета. Директор рабфака искусств Краб сидел за приземистым письменным столом с круглыми толстыми ножками и словно ждал их: перед ним ничего не лежало. Крупную голову его с черными, ежом торчащими волосами, казалось, распирали массивные квадратные щеки, мертво блестели роговые очки; крупными, тяжелыми руками он словно бы от нечего делать с места на место перекладывал цветной карандаш. Красное сукно стола бросало отсвет на его смуглое лицо. Большой портрет Сталина в массивной золотой раме висел в простенке.

Некоторое время длилось молчание.

— Мы пришли выяснить... недоразумение, — волнуясь заговорил Леонид. — — Я и вот товарищ Шатков выдержали экзамены на ИЗО... изобразительное отделение, а нас... почему-то фамилий наших нет в списках.

Массивная квадратная фигура директора оставалась неподвижной.

В канцелярии нам это подтвердили, — вставил Шатков.

Вновь установилось молчание.

Несмотря на погожий августовский день, высокое венецианское окно в кабинете было до половины закрыто тяжелой коричневой портьерой, очевидно от солнца. Места, в которые упирались лучи, тускло светились ржавым цветом. С улицы слабо доносился гул движения, звонки трамваев.

Краб продолжал перекладывать карандаш. Друзья выжидали.

— Что же тут неясного? — сказал он очень спокойно.

— Почему нас нет в списках? — настойчиво переспросил Леонид.

— Потому, что вы не приняты.

Спокойный, холодный тон покоробил «художников».

— Может, вы не совсем поняли, товарищ Краб, — чуть выдвинулся вперед Шатков, энергично, коротко взмахивая сжатой в кулак рукой. — И я и товарищ Осокин выдержали все экзамены. У нас нет ни одного «неуда». Здесь ошибка...

— Не поняли вы, а не я, — отчетливо, не повышая голоса, перебил его Краб. — Ошибки никакой нет, списки составлены правильно. Значит, ваши экзаменационные оценки не настолько высоки, чтобы по ним вас зачислить на рабфак. Другие претенденты выдержали лучше. И приемочная комиссия по конкурсу отдала им предпочтение.

Это был второй удар по «художникам». Конкурс? Его они как-то не приняли во внимание. В начале тридцатых годов заводскую, колхозную молодежь широко приглашали учиться, нередко уговаривали, и многим казалось, что стоит лишь дать согласие, что-нибудь промычать на экзамене, — и ты студент.

Друзья переглянулись, полные смущения. Директор вновь стал перекладывать карандаш из руки в руку.

— Что ж, все выдержали на «отлично»? — с явной иронией спросил Леонид.

— Ведь у нас были путевки, — вежливо и рассудительно подхватил Шатков. — У товарища Осокина — из ЦК комсомола.





— Знаю. Рекомендации и путевки — особенно идущие сверх разверстки, лимита — это не приказы о принятии, а всего-навсего ходатайства. По мере возможности мы их учитываем.

Оба мы воспитанники трудовых колоний, — твердо проговорил Леонид, с открытой неприязнью глянув в стекла роговых очков, — Дети государства. У нас нет папенек, тетушек, которые бы помогли...

— Нам и это известно, — вновь холодно перебил Краб и резко положил карандаш на стол. — Я не пойму, почему вы козыряете прошлым? Если вы бывшие беспризорники, значит, вам надо создавать особые условия? Завышать оценки?

— У нас здесь не Вциковская комиссия помощи детям, а творческое учебное заведение: скидок мы никому не делаем. Вы не проявили явных способностей ни в рисунке, ни в общеобразовательных предметах, приемочная комиссия вас и отчислила. Надеюсь, теперь все ясно?

И он поднялся с кресла, большой, квадратный, внушительный. Задержанные портьерами солнечные лучи клопино-рыжими пятнами отсвечивали на его черном костюме; борта, рукав, пуговицы блестели, и Краб казался закованным в ржавую, непробиваемую броню.

Прием был кончен. Но и Осокин и Шатков понимали демократию по-своему, как они считали — «по-советски». В колониях, детдомах они привыкли, чтобы им терпеливо разъясняли каждый факт. Они должны были убедиться, что все здесь справедливо и никто не покушается на их права, не собирается прижать. Тогда самые суровые трудности, самые горькие известия они приняли бы как необходимость, с которой надо смириться.

Холодный тон Краба, брезгливая складка большого рта, поза явного ожидания, когда они уйдут, — все это взорвало обоих друзей. С Леонидом повторилась та же история, что и в кабинете Ловягина в Ипатьевском переулке, и он, как и там, весь взъерошился.

— Мы считаем неправильными действия комиссии, — сказал он. — И ваши тоже, как директора.

— И будем жаловаться, — напористо поддержал его Шатков.

Все было высказано. Краб молчал, как бы считая себя выше спора с двумя неудачниками. Слова отскакивали от его брони, будто ледяные градинки, и чувствовалось, что ни убедить, ни разжалобить его нельзя. Леонид вновь привычно выпалил, понимая, что терять нечего:

— Это бюрократизм.

— Так не обращаются с людьми, — как эхо повторил Шатков.

Густая краска медленно залила широкие скулы директора, лоб, квадратный подбородок. Он поднял карандаш и опять резко опустил его на стол.

— Я вам все объяснил, больше нам говорить не о чем. Прошу оставить мой кабинет.

— Вас посадили сюда людей воспитывать, — с бешенством сказал Леонид. — А вы... вы тут как чиновник какой! Ничего, найдем управу.

— Найдем. Так не оставим.

И друзья широким шагом вышли из кабинета.

Доброжелательная секретарша по красным лицам парней поняла, чем окончилось их объяснение с директором, — вероятно, слышала повышенные голоса, и посмотрела соболезнующе. Леониду было стыдно глянуть ей в глаза: так он всегда чувствовал себя после учиненного скандала.

Сбежав с лестницы, друзья несколько умерили шаг.

Второй раз в Москве Леониду заявляли в лицо, чтобы не козырял беспризорным прошлым. Он сам не замечал, что везде требовал скидки. В юности справка «воспитанник колонии» возбуждала сочувствие людей к «сиротке», желание помочь, и Ленька привык бесцеремонно этим пользоваться. Теперь ему давали понять, что он обыкновенный, рядовой парень. Он рабочий, слесарь — вот его паспорт. Казалось, надо бы радоваться, что зачеркнули его гнусное прошлое, перестали выделять, коситься, — впоследствии он и радовался, — а сейчас обиделся. Как же, лишили «котельного дворянства»!

Очевидно, и Шатков переживал нечто подобное. Друзья отводили душу в виртуозной брани, вспоминая всех предков Краба от матери до прабабушки. Сейчас у них совпадали не только поступки, мысли, но даже и выражения.

Оба чувствовали себя в положении оступившихся людей. Уже собирались получать студенческие билеты — и вдруг увидели перед носом запертый замок. Неужто все накрылось, и рухнула мечта выбиться в художники? Э, видать, не с таким рылом туда берут, — счастливцев, родившихся в рубашке!

Леонид помнил, что в списке принятых фигурировали и Алла Отморская, и Муся Елина. Он же оплеван, выставлен за дверь. (Еще женихался! Не приведи бог, жалеть начнут.)

Надо во что бы то ни стало добиться зачисления на рабфак. Главное — отказали несправедливо: оба ведь выдержали. Придумали какую-то муру: конкурс! И слово-то нерусское, от буржуев. Рабочие парни на последние копейки едут, за науку хотят ухватиться, а их «конкурсом» по морде?! Раньше дворянские сынки не пускали, теперь бюрократы. Все какие- то шахеры-махеры. Ну да не на тех напали, они руки не сложат, добьются истины и ткнут ею Крабу в очки.