Страница 39 из 54
— Ты попросила бы созвать комиссию.
— Меня совсем прогнали бы.
— Почему?
— Потому что я плохо играла.
— Плохо?
— Да. Уже плохо и еще плохо. Ну что, понимаешь? — спросила она с насмешкой.
— Кажется, понимаю. Но музыканты, педагоги могут же разобраться.
— Вот видишь, не всегда.
— А экзамены?
— Там готовятся. А со мной надо было повозиться. И я одна это знала, я одна… — Она запнулась и прибавила: — Еще один человек знал, но он ничего не мог.
И чтобы Володя не спросил об этом, и чтобы не нужно было говорить об унижении Елизаветы Дмитриевны, она поспешно прибавила:
— Ну, а раз я одна знала, я и должна была сама отвечать за себя.
— И это помогло?
— Да, в каком-то смысле. И я была права, — сказала она так же поспешно.
— Да я тебя ни в чем не упрекаю. Против характера не пойдешь.
Улица, на которую они забрели, была им незнакома и оттого казалась загадочной. Где-то вспыхивали зарницы.
— Ну, а теперь как, Маша?
— Устроилась. Трудное оказалось довольно простым.
И она рассказала, как Поля, робкая нянечка детского сада, добилась того, что никак не удавалось ей самой, Маше. Поля нашла для нее работу и инструмент для занятий.
В клубе Маше разрешили играть ежедневно — от пяти до семи. Но согласие директорши последовало не так фантастически быстро, как рассказывала Поля: ее таки заставили походить. Маша об этом не знала. А Поля всегда верила в чудеса (которые случались у других).
— Да, — сказал Володя, — бывает: трудное оказывается легким. Но это редко. Чаще — наоборот.
— А почему ты остался в Барнауле? — спросила Маша. — Ведь и здесь есть заводы.
— Там у меня товарищи. Много пережито вместе. Мама говорит, что у меня детдомовская психология. Все тянет куда-то из семьи.
В сущности, он тоже возобновил прерванный разговор. Два дня, которые он провел на даче у родителей, были для него пыткой. Отец читал газеты, слушал радио, иногда говорил с Володей, но не с матерью Володи — не потому, что они были в ссоре, а просто не о чем было говорить. И это через два месяца после войны! После четырех лет разлуки и опасностей. После девятнадцати лет совместной жизни. И удивительнее всего, что мать это не огорчало, не оскорбляло: и ей не о чем говорить. Да и с Володей, в сущности, тоже.
Вчера приезжали гости, друзья отца: летчики с женами. Отец оживился. Сидел с мужчинами у большого стола, а мать и жены — отдельно у своего женского столика. А среди женщин были и такие, что воевали на фронте!
Из протеста против этой дикой обособленности Володя присоединился к женщинам, но отец поглядывал иронически, а мать была недовольна. И разговоры были о трофейных шубках и о том, что война изощрила изобретательность хозяек: фасоль и жареный лук — это объедение. И о другом таком же.
Разговаривая, дамы вязали: новая повальная привычка, и это придавало им механический, равнодушный вид, точно они куклы, а не женщины. Большие, говорящие, немолодые куклы.
…Про знакомую, которую оставил муж.
— Трагедии еще нет, — сказала мать Володи. — Пока он не развелся, пусть ходит себе к кому хочет: имущество и права остаются у нее.
И она стала говорить про какую-то почетную должность жены.
Володя ушел в другую комнату. Сегодня утром пробовал объясниться с матерью, высказать свой взгляд на мещанство. Она удивилась:
— Непонятно, что ты хочешь. Я не отхожу от официальной линии.
«Нет, — думал Володя, — моя семья не здесь».
«А где же?» — мелькнула неожиданная мысль, которую он тотчас отогнал.
Об этом он хотел рассказать Маше. И о многом другом. Но не о событиях и фактах, а о внутреннем, душевном: он давно уже не вел дневника. Он хотел рассказать о том, как легкое оказалось для него трудным; о новых сомнениях, перед которыми его отроческие внутренние дискуссии просто безобидная игра ума; и о том, что ему очень хочется вернуться в Москву. И — немного о причине этого желания.
Но он не мог продолжать свою исповедь. Не потому, что Маша невнимательна. Он знал: ее интересует все, что его касается, но именно факты, события. Потому что она сама едва приоткрыла завесу над своим внутренним миром, когда заговорила об ответственности за собственную судьбу. А там стала перечислять, что случилось. Но ему были важны не только факты, а отношение к ним. Как перенесла она смерть матери? Что ее волновало теперь? Стала ли она лучше играть? Если бы услышать! Но завтра утром, нет, сегодня через несколько часов он должен быть на вокзале.
Нет между ними полной откровенности. Более того: она что-то скрывает, оберегает, — это он тоже чувствовал.
— Значит, пойдешь на педагогический? — спросила Маша.
— Вероятно. Хотя тот предмет, который меня интересует, не преподают ни в одном институте.
Небо чуть светлело, холодок поднимался от реки.
— А знаешь, Володя, ты стал другой. Грустнее, что ли.
— А! Ты это заметила.
— Во всяком случае, гораздо озабоченнее.
— Ты хочешь сказать — скучнее.
— Ты не такой активный, не веселый. Должно быть, и у тебя остановка…
Она оборвала фразу, и Володя не понял ее.
— Да, — сказал он, — раньше я жил в единении со всеми, а теперь не всегда.
Володя переживал теперь тот же кризис, что и Маша после возвращения из эвакуации. Он тоже не чувствовал в себе прежней ясности. Но это было временно. Силы крепли.
Они долго еще сидели над рекой. Юноша восемнадцати лет и девушка, годом моложе, погруженные в свои мысли. Со стороны можно было подумать, что это последнее свидание влюбленных, чьи пути отныне расходятся.
При свете занимающейся зари он увидал как следует бледное лицо Маши.
— Ну вот: теперь я тебя расстроил.
— Нет, Володя, не оттого, — сказала она. — Я скоро уеду, и все пройдет.
Значит, было о чем беспокоиться! Теперь все другое, важное для него отступило. Но ни о чем нельзя было спрашивать.
«Так, — подумал Володя. — Все — это то, чего я не знаю».
Глава четырнадцатая
ДРУГОЙ, ПОКОРОЧЕ
В последний день перед отъездом Маша долго играла в клубе. В семь никто не пришел. В темном зале лишь выделялись ряды стульев.
Вчера во дворе к ней подошла Нина:
— Тебе привет от Лоры Тавриной. Она получила серебряную, знаешь?
— Слыхала.
— И еще привет. Догадайся от кого.
В глазах Нины было странное выражение: не злое, скорое соболезнующее. Так смотрят на тяжело больного, который не знает о своем положении.
И еще пришлось поблагодарить.
Андрей так и не написал ей. Потом, когда приехал после практики, заходил вместе с Ниной. Маши не было дома, Поля очень коротко сообщила ей об этом визите.
Ну, и все. Чего тут ждать? Если человек прощался с ней у чужого крыльца, ну, и даже поцеловал ее, значит ли это, что в их жизни все должно измениться? Она так думала, значит, ошибалась. Если он сказал: «Ты моя совесть…», да еще в такой день… Что ж, тогда он в это верил.
В клубе было темно. Одна лампочка горела над роялем. Дежурной не было. Раньше она приходила с маленьким сыном, он сидел тихо. Маша играла для него пьесы-игрушки, которые она сочиняла для малышей детского сада: «Кубарь», «Фонарь», «Тающая кукла». Капризная мелодия постепенно теряла свои очертания, и дети сами говорили: «тает»…
Этот рояль был мягкий, дружественный. Но скоро уже и его не будет.
Этот романс Шумана она решила взять с собой и теперь играла свое переложение.
— Я все время, все время плачу… Вы будете артистка, честное слово.
Оказывается, дежурная сидела одна в зале, в темноте.