Страница 38 из 54
— Сегодня у нас в садике вечер, — сказала она, — и я не знаю: идти или нет.
— Конечно, идти.
— А ты — где ты будешь?
— И я пойду… в гости.
Записка лежала в сумке. Ее можно было перечитывать, трогать.
— Как увидала я эту черную, опять все вспомнила. Маша, Маша, никогда не пройдет мое горе…
— А Мира? Подумай, сколько людей остались совсем одни…
«Вот я, например», — хотела она сказать, но в сумке лежала записка. «Я должен тебя видеть…»
Она ухитрилась опоздать: гладила измятую жакетку. А может быть, медлила нарочно: придет, а его не будет.
Пустырь был такой же, как тогда. Полоса заката алела в небе.
И внезапно Маша остановилась, — а только что бежала, летела! — до боли в сердце ощутив горе и утраты последних лет. Не только свои. И невозможность забыть их, несмотря на ликование праздничного дня. Кто же забудет? Разве те, кто совсем не пострадал. А много ли таких? Нет, нельзя вот так сразу принять счастье!
Если бы Андрей не заметил ее, она, может быть, побежала бы назад, прошлась бы вдоль улицы, чтобы успокоиться. Но он шел ей навстречу. И, как всегда, при нем слова не находились.
— Я должна идти к Евгении Андреевне, — вот первое, что она сказала. — Это на Ордынке.
Женя Грушко давно перебралась к овдовевшей сестре.
— Погоди! — сказал Андрей, протянув вперед руку. — Постой вот так. — Он смотрел серьезно и пристально.
— У меня еще есть время…
Опять не то!
«Отчего мне страшно? — думала Маша. — Оттого, что я и теперь ничего не знаю и ни в чем не уверена».
— Если хочешь, — сказал Андрей, — пройдемся вдоль реки в самый конец улицы. Там никаких строек. Свежо. Тихо.
Постепенно темнело.
— Помнишь, как было четыре года назад? Я вспомнил об этом сегодня и подумал, что только с тобой я могу быть в этот день. Ни с кем больше. — Он словно торопился высказаться. — Утром я сказал себе: сегодня новая жизнь для всех. И для меня.
Разве бывает так? Новая жизнь — в один день? Внезапно она вспомнила, что семья Андрея не пострадала от войны. Может быть, какие-нибудь родственники, друзья. Но они трое — отец, мачеха, сын, — все они вместе. Может быть, потому так легко ему приурочить начало новой жизни к великой дате, к сегодняшнему дню.
— Маша… Почему ты всегда избегала меня?
Она должна была шагнуть из сумеречной полосы в ярко освещенную, от страха и печали — к доверию, от тоски — к радости. Надо было сделать только один шаг. От этих мыслей у нее кружилась голова. Она прислонилась к дереву.
— Ты чудесная, удивительная! Ты — моя совесть. И если бы ты знала…
Он неспокоен, словно хочет забыть о чем-то, стряхнуть какую-то тяжесть.
— Ты больше не будешь прятаться?
Он поднес ее руку к губам.
Пустырь не был пустынен. В этот день все улицы были запружены народом, даже эта, окраинная.
— Я должна ехать, — сказала Маша, не отнимая руки.
…И это было кстати: переполненный, освещенный троллейбус. Она не могла бы выдержать напряжения, которое все росло и росло. Слишком внезапно все обрушилось.
А теперь ей было почти спокойно — держаться за руку Андрея, смотреть на него, встречать его мягкий взгляд и все десять остановок до Ордынки (жаль, что не больше!) чувствовать, как длится праздник — всеобщий и ее собственный.
Он обнимал ее, чтобы оградить от чужих толчков.
Но вот и остановка, и Женин дом — она живет во дворе, — и конец чего-то, и продолжение, трудное продолжение счастливого разговора. Опять Андрей держит ее руки в своих.
— Тебе уже семнадцать? — спрашивает он.
Он мог бы зайти к Евгении Андреевне, посидеть немного и уйти вместе с Машей. Но он не любит Виктора. А что, если скажет: «Маша, да не ходи ты туда, позвони, скажи, что не можешь. И останься со мной»? И вдруг раздался гром, и все небо осветилось. Салют! «Не ходи, останься со мной». Как это страшно, если вдруг скажет.
Он крепко обнимает ее, не так, как в троллейбусе.
— Маша!
Как велика его власть над ней! И как ему не страшно от этого сознания!
И опять гром и свет — сколько же времени прошло? — и внезапная полная темнота.
— …теперь ты будешь думать только обо мне.
Как будто раньше не думала!
Во дворе показываются люди. Целая компания. Это гости, они звонят к Жене. Андрей отпускает Машу и говорит своим обычным голосом:
— Завтра еду на практику. Непременно напишу.
Маша приходит в себя только в передней у зеркала, откуда смотрит на нее бледное, красивое, неузнаваемое лицо.
Глава тринадцатая
ДОЛГИЙ НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Когда-то Володя Игнатов любил ночные разговоры, особенно на балконе у Вознесенских. Оттуда, с девятого, самого верхнего этажа, открывается панорама Москвы; на этой высоте хорошо говорилось и думалось.
Но теперь Володя предпочитал ночной сон: высыпаться не всегда удавалось. И только вид московского двора поздним летним вечером напомнил ему прежнее.
Он приехал из Барнаула всего на три дня: два из них провел на даче у матери, куда она увезла его прямо с вокзала, а на третий уехал в город. У него было много дел; только к вечеру он вернулся на свою городскую квартиру.
Вот и двор. И липа. Большой скамьи уже нет. В квартире неуютно. Коля уехал с родными на целый месяц. Пусто.
Володя прошелся по двору.
«Назначаю вам свидание на этом месте после войны» — так он сказал девочкам. Он думал, что пройдет война и все вернется. Но ничто не возвращается, и двор какой-то чужой.
Ничто не возвращается. Новизна — радостная или горькая — обступает со всех сторон. И ты изменился, и другие.
Он позвонил во флигель. Маша сама открыла дверь: случайно была на кухне.
Она крепко обняла его: для нее он был все равно что боец, вернувшийся после ранения.
— Ты уже совсем здоров?
— Да. Как видишь, даже не хромаю.
— Все уже спят, — сказала Маша, — по я сейчас выйду. Подожди меня во дворе.
Липа все-таки шелестит как раньше. Все другие деревья срубили, а она стоит.
И в небе частые звезды, как тогда бывало.
Стукнула дверь флигеля. Вот она, новизна. Разве осталось что-нибудь от той нескладной девочки?
— Я так рада, что вижу тебя, — говорила Маша.
— А знаешь, тебя невозможно узнать. Ужас, как ты изменилась!
— Ну, если «ужас», то плохо дело.
— Совсем не плохо, уверяю тебя.
— Отчего мы так бежим, будто за нами гонятся?
Они пошли медленнее.
Она рассказала о себе вскользь и тут же стала расспрашивать о Дусе, о Мите. Володя охотно отвечал. Дуся на фельдшерских курсах. Митя не ужился в Орске у сестры. Теперь в Барнауле; работает, учится.
— Он такой же?
— Нет. И хуже, и лучше.
— В чем же?
— Самостоятелен. А дальше учиться не пойдет. То есть не хочет.
Маша как будто удовлетворилась этим.
— А тебе там нравится?
— Да нет: через год вернусь в Москву.
Он ожидал, что она воскликнет: «Только через год!» Но она спросила:
— А отец не против?
Отец и раньше жил только своей летной жизнью. И время от времени удивлялся: смотрите-ка, сын растет! А мать… Собственно, из-за матери Володя и остался в Барнауле. В последнее время в ней стала обнаруживаться явная спесь. Она все повторяла, что они, их семья, принадлежат к какому-то «первому десятку» в стране. И Володя, мечтавший о гармонии людских отношений, не находил ее в собственной семье.
— А Дуся скоро приедет? — спросила Маша.
— Вероятно, тоже через год.
— Она тебе нравится?
— Нравится.
— Очень?
— Ну, как… Да, очень.
Опять они шли по опустевшим улицам. Давно перешли в другой район: там тоже высокие здания соседствовали с низенькими деревянными строениями.
— Ну, представь себе, — говорила Маша, продолжая ею же прерванный разговор, — вдруг я сказала бы тогда секретарю: слушайте: так как я очень талантливая…
— Ну и что же?
— Да не могла же я так сказать про себя!