Страница 3 из 81
— Не уберегла ребенка! — ругался отец.
Он сел на мешок с яблоками и стал обзывать ее всяко.
С той ночи здоровье Мити резко пошло на поправку. И с той же ночи у него появилось два отца: один — добрый, нежный, пахнущий яблоками, и другой — лютый, грубый, жестокий. Он любил их обоих, и все-таки вот уже шесть лет с лишком, услышав шаги отца в коридоре, настораживался: какой сегодня войдет — злой или добрый. Но таким злющим, как в эту новогоднюю ночь, отца он не видел никогда.
— Мама, — хныкнул он. — У меня в животе колет.
Способ был проверенный. Больше всего на свете Клаша боялась аппендицита. На этот раз она не отозвалась. А папа потушил свет и продолжал ругаться, пока в стенку не постучали соседи.
Через несколько дней, прислушиваясь к разговорам в коммунальной кухне, Митя понял, что папа приревновал маму к какому-то командировочному. Эта новость удивила его. Еще больше удивило, что соседи осуждали не папу, а маму. Говорили, что глупо таскать мужей на служебные вечеринки, что не надо было наряжаться в плюшевую шубейку и не надо было выходить замуж за рыжего. Всем известно: рыжий, красный — человек опасный.
Прошел январь. Приближался день Красной Армии. Инспектор службы пути Воробьев давно истратил командировочные и укатил на линию в другом направлении, уши у него зажили, Клашу он прочно забыл, а Роман Гаврилович все злился.
Беда свалилась на Платоновых как-то не ко времени. Шел первый год самой первой пятилетки. Задремавшая было нэповская Россия рванулась вперед и превратилась в сплошную стройку. Молодые и пожилые энтузиасты месили ногами бетон, забивали деревянными бабами сваи, добровольно подписывались на заем, закладывали фабрики зерна и мяса — совхозы, клеймили переверзевщину и чуковщину, громили китайских милитаристов, наперегонки гоняли по хлопучим доскам тяжелые тачки, добиваясь общего подъема, воздвигали Магнитогорск и Днепрогэс и читали роман художника пера Гладкова «Цемент».
Все это происходило в обстановке ожесточенного сопротивления врагов — и явных и скрытых.
Весной стали поговаривать о распрях между Сталиным и Бухариным. Говорили, будто член Политбюро Бухарин направил (кому — неизвестно) заявление, в котором ставил под сомнение теоретические установки Генерального секретаря, считая, что в них «что-то гнило», что проводимая Генеральным секретарем генеральная линия, особенно в аграрном вопросе, гибельна. Сталин защищал необходимость временной «дани», взимаемой с крестьян путем заведомо повышенной цены на промтовары и заведомо низких закупочных цен на сельскохозяйственные продукты, а Бухарин возражал против таких «сверхналогов»; Сталин одобрял чрезвычайные меры при заготовке хлеба, а Бухарин называл их «военно-феодальной эксплоатацией крестьян» и объявлял троцкистским уклоном. Сталин был против приема кулаков в колхозы, а Бухарин считал, что кулаки, оставаясь чужеродным телом, в конце концов врастут в социализм, и так далее…
А в это самое время секретарь партийной ячейки железнодорожных мастерских товарищ Платонов, вместо того чтобы нацеливать коммунистов на борьбу с правым уклоном, развел в семье мелкобуржуазное мещанство, граничащее с отрицанием равноправия женщин; он позволил себе ревновать своего товарища-супругу к отдельным беспартийным трудящимся, а также к некоторым членам партии. Так как инспектор службы пути больше не появлялся, Роман Гаврилович принялся упражнять беса ревности на других: сперва на истопнике столовой № 16 Бушуеве, потом на члене правления домкома товарище Цаплине, затем на санитарном враче Гуревиче. Впрочем, скоро пришлось искать другие кандидатуры, так как оказалось, что врача по фамилии Гуревич звали Роза Борисовна. Эта осечка не помешала Роману Гавриловичу появляться в столовой в самое разное время и выбирать из очереди в буфет новую, самую румяную кандидатуру в Клашины любовники.
Дома Клаша пряталась от него на кухне, и ему приходилось самому наливать себе чай. Сметливая и добродушная от природы, она изредка пыталась шутнуть: «Солнце, мол, к лету, а перемены нету». Но такие шутки выходили боком. Однажды Роман Гаврилович в ответ на ее робкую усмешку взвился, как песчаный смерч, хлопнул дверью и ушел из дому. Где ночевал, неизвестно.
Как назло в тот вечер в порядке подготовки к чистке пришла к Платоновым бытовая комиссия и стала задавать Клаше вопросы:
— Где ваш муж?
— Куда он отлучается по вечерам?
— Часто ли отлучается?
— Поздно ли приходит?
— Есть ли у него другая женщина?
— Почему у вас один ребенок?
— Почему кровать с шишками?
— Откуда такой шикарный комод?
— Почему нет портретов вождей?
Клаша смущалась, сбивалась. Уходя, главный член комиссии, тощая, с зеленым лицом старуха, сообщила:
— Имейте в виду, нам все известно. А за свои показания будете отвечать.
Вконец растерявшаяся Клаша побежала в Форштадт за ворожеей.
Ворожея тотчас смекнула, в чем дело.
— Вот оно, тайное шептанье, — проговорила она, доставая грязную исписанную бумагу. — Пошепчешь, как рукой сымет. Три рубля.
Клаша отсчитала деньги, взяла листок и прочла: «Хожу я, раба имярек, круг мужа моего имярек, кружу не благословясь, кружу не перекрестясь. Заговариваю в домище чертищу. И рогатую, и косматую. Изыми, чертище, дщерь твою ревнищу из моего домища. Уволочи, черище, ревнищу за волосища на черное пепелище за луга, лесища. И чтобы любил меня муж мой имярек, как в первый день и до веку, во все часы, во все дни и нощи, в полдень и в полночь, на всю мою жизнь. А буде, чертище, не покоришься, выест дым твои глазища, спалит сера горючая твои волосища. Слово мое крепко».
— А по какому адресу это письмо послать, бабушка? — усмехнулась Клаша.
— Куда посылать? Что ты, касатка! Никуды посылать не надо. Это из халдейской книги «Черный ворон» списано, а сама книга в скиту под Хабаровском зарыта. Вот тебе бумага, вот карандаш. Списывай. За этой молитвой многие гоняются, да не каждому она дается. Списала? Теперича слушай. Возьми шерстяную ветошку. Поклади в банку горячий уголек, а на него ветошку. Раздуй, но не сильно, чтоб тряпка у тебя не горела, а дымила. Маленько присоли. Банку бери любую, какую хошь, только гляди, чтобы была она у тебя сверху донизу черная. А то он не покорится. Как тряпка у тебя задымит, распусти волоса, бери банку в руки и иди вокруг свого мужа. Пройди вокруг его три раза и шепчи, что написано. Наговор на язык выучи, да, гляди, не сбейся, ни словечка не оброни. Упустишь слово, он не покорится. А бумагу свою никому не давай и не продавай, сожги в банке вместе с тряпкой, чтобы следа не осталось, а руки вымой. А то не покорится!
Хотя Клаша не очень верила в наговоры, жизнь складывалась так, что пришлось верить. Домой она прибежала в деятельном настроении. По пути и про черную банку сообразила. Чугун с-под картошки вполне подойдет. Куда черней! Очутившись в своей комнате, Клаша стала заметно сникать. Чугун-то не главное. Главное, чтобы Роман не узнал про ее затею. А как сделать, чтобы не узнал?
Села Клаша, задумалась. Вокруг мужа надо три круга пройти, да не с пустыми руками, а с дымом. Как тут словчишься? Ну, выставлю на середину стул. Посажу Романа. Еще вопрос, сядет ли. Надо ему градусник под мышку сунуть. С градусником он всегда смирно сидит. Ну ладно. Как-нибудь усадила. А как вокруг него с чугуном ходить? Три круга — не шутка. Он, к примеру, на середине комнаты, а я к нему с чугуном выйду: сама простоволосая, как ведьма все равно, чертищу поминаю, из чугуна дым валит. Да он одного круга не высидит. Ладно еще — обматерит, а то ведь и ударит. С него хватит. Вот бы делом его занять. «Смехач» принести, может быть, что-нибудь бы и вышло.
Ну ладно! Станет «Смехач» читать, а как мне вокруг него ходить? Читает-то он за столом, у лампочки, а стол прислонен к стенке. Через стол с чугуном не полезешь. Наказала меня ворожея на трояк. Ох, наказала!
И все-таки, горько хихикая над глупой бабьей доверчивостью, заговор Клаша вызубрила. Бумажку сожгла. А дальше что делать? И кружить вокруг Романа с дымящимся чугуном невозможно, и трешку жалко.