Страница 31 из 50
Песнь замерла. Небольшая пауза — и вот уже звучит хор женщин, которые поют где-то там, в старом лагере. Это польские женщины шлют привет своим соотечественникам и товарищам. Удивительно прекрасны эти юные голоса, льющиеся во тьме через колючую проволоку.
Потом и они замолкают. Нас всех охватывает какое-то странное ощущение. Мы не видим, но слышим и чувствуем друг друга, несмотря на расстояние и ток высокого напряжения.
И снова звучит песня, могучая, мужественная, многоголосая. Это поют русские, приветствуя своих товарищей в женском лагере. Они поют партизанскую песню, и их необыкновенно чистые, сильные голоса разносятся далеко вокруг. Советские люди, исхудалые, истерзанные холодом и пытками, одетые в вонючие лохмотья, непоколебимо и решительно выражают свою волю к победе — и они победят, обязательно победят.
Песня затихает. Воцаряется какая-то удивительная тишина. Все захвачены величием этой минуты. А потом тишину снова будит песня. Это поют советские женщины, отвечая из-за колючей нацистской проволоки своим товарищам в новом лагере. Они поют песню… Нет, это гимн о Москве.
И когда песня улетает в ночную тьму, мы молча стоим вдоль колючей проволоки. Мёртвая тишина. Вдруг в нас вонзается луч прожектора с ближайшей сторожевой вышки, и чей-то окрик словно разрывает окутавшую нас тишину:
— Марш по баракам, вшивые кретины, свиньи грязные. живо, или я буду стрелять!
Вдогонку нам лязгнул затвор.
19. В РЕВИРЕ
Впервые же дни нового, 1944 года я заболел.
У меня больше не было сил. Из ста сорока трёх датчан сорок уже лежали в ревире. Мы все были невероятно измучены и изнурены. Сам я мог стоять, только опираясь о стол ил и стену. А стоять приходилось по крайней мере шестнадцать часов в сутки. У меня болело горло, судорогой сводило лицо. Мне казалось, что я умираю.
— Спрячься за эти пальто, — сказал мне младший капо. — А если Рамзес найдёт тебя, я скажу, что ты заболел. И всё обойдётся.
Я уселся на ящик за вонючими рваными пальто, которые заключённые повесили на гвозди. Вскоре возле меня появилась плутоватая физиономия Божко. В руках он держал чашку «чаю», который вскипятил в консервной банке на плите в мастерской. Потом он ещё несколько раз поил меня чаем. Вечером я с трудом дотащился до барака, отстоял вечернюю поверку и свалился на койку, даже не пытаясь поужинать.
— Сходи завтра к врачу, — сказали мне товарищи, но я, как и большинство заключённых, панически боялся ревира.
И я снова потащился на работу. Горло было сильно воспалено. Судороги стали ещё сильнее и болезненнее, чем вчера. Работать я не мог.
— Так дело но пойдёт, — сказал мне старший капо. — Либо ты работай, либо болей.
Старший капо оружейной команды мог позволить себе больше, чем любой другой капо. И поэтому он отправил меня в ревир просто в сопровождении одного из заключённых, хотя колонна больных уже ушла.
Врачи ещё не успели управиться со своими пациентами, и появление «внепланового» больного вызвало у них немалое раздражение. Мне сунули под мышку градусник и тут же вытащили его обратно: 38,9°.
— У тебя нет жара, симулянт паршивый. Пошёл вон отсюда!
Старший капо рассердился. Ему пришлось докладывать Рамзесу, что он послал заключённого в ревир, а заключённого прогнали оттуда и, оказывается, он совсем не болен. Так дело не пойдёт. За меня взялся сам Рамзес. Он презрительно посмотрел и вывалил на меня весь свой запас самой отвратительной ругани. Однако мне было так плохо, что я ничего не соображал. Температура, очевидно, поднялась ещё выше, и я больше не мог работать. Божко и Иван поили меня чаем, но это мало помогало.
Два дня уже я ничего не ел. Напрягая последние силы, я притащился после работы в барак и еле-еле отстоял поверку.
Я снова лёг спать без ужина, а наутро товарищи увидели, что один глаз у меня совсем заплыл. Боли стали немного поменьше, чем накануне, но я чувствовал, что всё лицо у меня страшно распухло.
— Это рожа, — сказали мне товарищи. — Иди в ревир.
Первый раз мне пришлось идти к врачу. После утренней поверки я стал в колонну, которая направлялась в ревир для врачебного осмотра. Сегодня в колонне было примерно 150–200 заключённых. У одних была высокая температура. У других — всевозможные воспаления или водянка ног и внутренних органов. Они не только еле двигались, но с трудом держались на ногах. Колонну построили между двумя бараками; командовал какой-то блоковый писарь. Однако мы знали, что не тронемся с места, пока колонну не осмотрит староста лагеря. Лишь тем, кого он признает больным, удастся показаться врачу.
Отослав на объекты рабочие команды, староста лагеря занялся больными. Я до сих пор отчётливо вижу, как он приближается к нам со своей собакой. В руке у него хлыст. Староста явно недоволен. Нас слишком много сегодня.
Вперёд выходит первая шеренга. Он лишь пробегает, по ней взглядом. Это старожилы Штутгофа, «проминенты» и «полупроминенты». Они не больны, но, присоединившись к колонне больных, они попадут в старый лагерь, где «организуют» какие-то вещи, переговорят с другими заключёнными, побеседуют с женщинами и вообще обеспечат себе полвыходного дня. Из этого никто— не делает секрета. Староста лагеря бросает им несколько шутливых замечаний — и всё в порядке.
Остальным проскочить в ревир было гораздо сложнее. Правда, на данном этапе мне повезло. Прежде всего потому, что я датчанин; кроме того, староста сразу смекнул, что у меня рожа, а он, как и все уголовники, панически боялся инфекции. Он лишь дружески ткнул меня в грудь толстым концом своего хлыста и тем самым признал больным.
Но потом староста словно взбесился. По обыкновению, колонну замыкали русские. Ведь в Штутгофе неукоснительно соблюдался табель о рангах. И вот, увидев множество русских заключённых, направлявшихся к врачу, староста лагеря взревел, как разъярённый бык.
Почти у всех русских были различные опухоли и флегмоны на ногах и теле, и они еле двигались. Но никому не было пощады. Староста набросился на оставшуюся половину колонны. Он орал, что все они симулянты и притворщики, размахивал хлыстом и настолько вошёл в раж, что пена выступила у него на губах. Схватив хлыст левой рукой, он что есть силы бил русских заключённых. Спотыкаясь и падая друг на друга, они ковыляли прочь на своих изувеченных ногах, и в мгновение ока между бараками не осталось ни души.
В этот день староста лагеря не допустил к врачу 80 «злостных симулянтов и притворщиков».
Теперь можно было идти в ревир. Нам приказали прихватить с собой два трупа и отнести в крематорий. Из строя были вызваны восемь самых сильных заключённых. Один голый труп они взвалили на дверь от барака, другой уложили в ящик, в котором разносили хлеб. И вот с двумя трупами во главе шествия мы зашагали строем к врачу. Шли мы медленно, ибо каждый шаг причинял нестерпимую боль, однако нас непрерывно подгоняли окриками: «Быстрей! Быстрей!» Наконец колонна мертвецов добралась до ревира.
Здесь-то и начались всерьёз наши испытания. В больнице эсэсовцы встретили нас обычной бранью. Они сказали, что с таким же успехом мы могли бы обратиться сразу в крематорий, которого нам всё равно не миновать, И вообще мы собаки, бандиты и скоты.
Пока мы стояли перед больницей, больных в колонне оставалось всё меньше и меньше. «Проминенты» незаметно разбежались по старому лагерю, чтобы провернуть поскорее все свои делишки. Остальных вызывали в ревир по группам: у кого понос, у кого горло, кого на перевязку и так далее. Остались лишь те, кто не знал, что с ним. У меня болело горло, начиналась рожа, была высокая температура, и, кроме того, я умирал от голода. Но по своему горькому опыту я знал, что, присоединившись добровольно к какой-либо из этих групп, я поступлю опрометчиво.
Всем, кто остался стоять, санитар сунул под мышку градусник. Сегодня мне повезло.