Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 13



Он говорил о том, что каждому из нас не хватает простой, человеческой дружбы.

Теперь, когда я думаю о жизни и смерти Юрия Карловича Олеши, мне вспоминаются похороны нашего общего друга — театрального режиссера Исаака Давидовича Меламеда. Я не случайно упоминаю это имя. Пусть, хоть вскользь упомянутое, оно сохранится для людей. Над гробом говорили много хорошего об ушедшем, о его таланте, о его доброй душе. Юрий Карлович грустно произнес:

— Если бы мы ему сказали все это при жизни, он был бы среди нас еще много лет…

Сигареты «Тройка».

В 1935 году в Ленинграде гастролировал Московский Художественный театр. По заданию журнала «Рабочий и театр» я должен был рисовать Качалова.

Я позвонил Василию Ивановичу по телефону.

Он спросил, когда мне удобнее его принять и как ехать ко мне в мастерскую.

Признаться, этот вопрос меня озадачил. В то время все мое имущество умещалось в двух ящиках письменного стола, а ночлег на редакционном диване газеты «Ленинские искры» казался высшим комфортом.

— Стоит ли вам утруждать себя, — сказал я. — Чтобы сделать журнальную зарисовку, достаточно одного сеанса. Не проще ли нам встретиться в театре или гостинице?

Он пригласил меня к себе в «Асторию».

«Какой будет встреча? — думал я. — Я — неизвестный, начинающий художник. Он — Качалов! Его рисовал сам Валентин Серов…»

…Дверь номера была распахнута. На пороге стоял Василий Иванович. Он настоял на том, чтобы я вошел первым, и стал помогать мне снимать пальто. Я почувствовал себя крайне неловко.

Чтобы как-то скрыть свое смущение, я сунул руку в карман за папиросами и спросил, можно ли закурить.

Надо сказать, что папиросы я тогда курил самые дешевые, тоненькие, так называемые «гво́здики».

— Прошу, — сказал Качалов и потянулся к лежавшим на столе сигаретам «Тройка».

Но тут он увидел мои дешевенькие папиросы.

— Вот, кстати, — сказал он поспешно, — я тоже хочу курить, а купить забыл.

Он вынул из моей пачки «гвоздик» таким жестом, будто это была, по крайней мере, гаванская сигара. А левая рука его повернулась ладонью к столу, прикрыла сигареты и «незаметно» убрала их со стола.

И мне стало с ним легко и просто.

Мать-эстрада

Когда я рисовал Смирнова-Сокольского, разговор так часто перемежался остротами, что мне было трудно сосредоточиться.

Происходило это в Театре эстрады, создателем и художественным руководителем которого и был Николай Павлович Смирнов-Сокольский.

В кабинет то и дело входили артисты и сотрудники. Позируя, Николай Павлович решал дела, подписывал бумаги и даже умудрялся просматривать номера программы.

При этом он не переставал шутить и вызывать смех присутствующих.

В кабинет вошел актер, исполняющий лирические песенки. У него было обычное, ничем не примечательное лицо. Но ему хотелось со сцены казаться красивым. Он старательно загримировался, навел румянец, прочертил брови и пришел показаться худруку. Лицо его в гриме стало слащавым и пошлым.



— Как, — спросил он Сокольского, — можно в этом гриме выступать?

— Можно,— ответил Сокольский, — только спиной к публике.

Но вот вошел близкий друг Николая Павловича — артист Илья Набатов. Видно было, что он чем-то расстроен.

— Что-нибудь случилось?—спросил Смирнов-Сокольский.

Немного помявшись, Набатов сказал, что поссорился с женой. Она-де наговорила ему кучу незаслуженных упреков.

— Она имеет право! — немедленно заключил Николай Павлович. — Кто ты такой — ничтожество, жалкий эстрадник! А она — жена знаменитого актера!

Надо ли говорить, что и обиженный супругой артист, и все, кому довелось присутствовать при этой сцене, дружно рассмеялись.

Но вот работа над шаржем подошла к концу. Я показал рисунок. Смирнов-Сокольский реагировал так:

— Нельзя сказать, что вы изобразили меня красавцем. Но видно, что персонаж — весьма неглупый человек. Правда ведь, Илюша? — обратился он за подтверждением к Набатову.

— Не знаю, не знаю, — ответил Илья Семенович, — ты лучше покажи этот рисунок жене. Интересно, что скажет она.

Как известно, Смирнов-Сокольский был страстным собирателем и знатоком книг. Он даже написал несколько книг о книгах.

Когда ему присвоили звание народного артиста, Николай Павлович пригласил товарищей по работе на дружеский ужин. За столом сидели М. Гаркави, И. Набатов, Л. Миров, А. Безыменский, Л. Ленч… Среди приглашенных был и я.

Мы поздравляли его — кто стихами, кто рисунками. А он дарил нам свою, только что вышедшую книгу о литературных альманахах XIX века.

На моем экземпляре Николай Павлович написал о себе:

Туда и обратно

Зарисовку я сделал, как говорится, из-за угла.

Столовая ленинградского Дома писателей. За столиком напротив — Виссарион Михайлович Саянов с молодыми поэтами. Его темно-рыжие усы торчат как у актеров-трансформаторов. Кажется, сейчас он проведет рукой по лицу, и усы исчезнут; а потом проведет опять, и под большим, веселым носом снова возникнут ершистые усы. Столько обаяния в его небритом лице, и в не так сидящем пиджаке и в папиросе, которую он прикуривает, обратив табаком в рот и мундштуком к спичке, что рука моя невольно тянется за карандашом.

Рядом со мной сидит художник Борис Семенов. Он протягивает мой набросок Саянову.

Виссарион Михайлович хохочет, показывает рисунок то одному, то другому собеседнику и, как бы требуя одобрения, проговаривает:

— Правда, хорош, а?! До чего смешон, а похож! Представляю, как будет смеяться Прокофьев!

Мне было приятно, что Саянов так хорошо принял шарж. Но я не понял, почему он при этом упомянул Прокофьева.

Заседало правление Ленинградского отделения Союза писателей: Гранин, Герман, Дудин, Орлов и другие известные писатели. Не помню, о чем шла речь, но спор был жаркий, и казалось, конца ему не будет. И вдруг все почувствовали, что обсуждаемый вопрос не заслуживает серьезного отношения.

Председательствующий Александр Прокофьев, подводя итоги спора, заявил, что вопрос-то, в сущности, пустячный а, может быть, вообще никакого вопроса нет.