Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 34

Да, у нее много есть, но многого ей не дано…

Узкие бледно-желтые листья облетают с берез, широкие и красные — с кленов. Осень. Пора разлук. Но разве дело в осени?

Она по-прежнему будет сетовать на свою судьбу. Теперь кому-нибудь другому. Но она уже ни за что не захочет изменить спокойное, устоявшееся течение своей жизни. Ведь все так удобно, так благоустроено, так отстоялось…

Что еще нужно ей? Есть отличная квартира, стильная мебель, полированные стеллажи, в которых под стеклом — тисненый корешок к тисненому корешку — покоятся книги.

И муж…

У него положение, связи, круг приличных знакомых. Он все что угодно сделает для нее. Ну а она… Впрочем, кто может сказать, что она плохая жена? Никто.

Он не скажет и никто не скажет…

Снова где-то далеко-далеко и протяжно прогудел паровоз. Куда и кого зовет этот гудок?

Нет числа путям и дорогам. День и ночь бегут поезда на восток, на север, на запад, на юг. И везде кипит жизнь.

Жизнь!

Ее не зажмешь в ладонь, как тонкие и чуткие пальцы. Не втиснешь в отдельную изолированную квартиру со всеми удобствами. Ее шаги не приглушат ни толстые ковры, ни звон хрустальных фужеров.

Жизнь — это труд, это борьба, это ночи бессонницы, это свинцовая усталость в теле и рвущаяся из груди щедрая радость. Ее нельзя делить на части: эта мне, это тебе, это другим…

Он закрыл глаза и почему-то вдруг отчетлива представил себе любимую еще с дней юности картину художницы Рянгиной «Все выше».

Суровый горный пейзаж. Где-то далеко внизу — тоненькая цепочка поезда, тяжело взбирающегося к Сурамскому перевалу. А на переднем плане, на стальной конструкции мачты, у самых облаков двое: парень и девушка. У нее светлые, отброшенные назад волосы, радостная улыбка, открытый чистый взгляд, сильные, смелые руки.

Интересно, приходилось ей когда-нибудь видеть хотя бы репродукцию этой картины. И неужели никогда не хотелось вот так же, как той девушке, вместе с любимым монтировать провода на устремившейся ввысь мачте высоковольтной линии электропередачи? А что может быть лучше, чем что-то делать, что-то создавать вместе, всегда и везде быть рука об руку с тем, кто близок и дорог тебе…

Он снова открыл глаза, слегка повернул голову.

Кажется, она остановилась. Ну да, стоит, обернулась, ждет. Но долго она, пожалуй, ожидать не станет.

Мужчина опускает руку в карман, достает папиросу, не спеша закуривает.

Осень, а небо чистое и синее.

Сильные пальцы крепко сжимают папиросу. Располагаясь поудобнее, мужчина откидывается на спинку скамейки.

Он хочет снова, еще раз, услышать далекий гудок паровоза.

Годы, годы



Каждый день я вижу его — мой клен.

Это я сам принес саженец и своими руками посадил в нашем дворе. Сейчас трудно сказать, что тогда побудило меня это сделать. Наверное, то же самое, что заставляло, раскрыв над головой старый, прохудившийся зонтик, смело бросаться с крыши дровяного сарая; или отважно карабкаться по крутым глинистым склонам оврага на окраине города, воображая себя отважным путешественником; или, заслышав бодрую мелодию военного марша, сломя голову мчаться на соседнюю улицу и, пристроившись к колонне, старательно вышагивать рядом со стройными шеренгами красноармейцев.

Лишь много позже я понял: это хорошо — посадить дерево.

Тонкий прутик с редкими резными листиками выкопал я в запущенном палисаднике. Он рос в сырой тени среди бурьянов и лопухов. А над ним, заслоняя солнце, высоко в небо поднималась глухая кирпичная стена многоэтажного дома.

Я знал: если меня застанут за оградой, то непременно отругают, а то еще чего доброго и отдерут за уши. Но все же я решительно перелез через высокую железную решетку и осторожно руками вырыл слабенькое растение, которому здесь вряд ли суждено было стать раскидистым густолистым кленом.

У себя во дворе я старательно выкопал ямку, посадил деревцо и потом каждый вечер заботливо поливал его. Трудно было поверить, что оно сможет подняться когда-нибудь выше крыши нашего трехэтажного дома, как два старых тополя, облепленных лохматыми папахами вороньих гнезд. Но я мечтал увидеть, как посаженное мной дерево вырастет, станет большим, ветвистым.

Шли годы. Рос я, и росло деревцо. Осенние ветры срывали с молоденького клена бурые, покоробившиеся листья. Но каждую новую весну на тонких ветвях вновь набухали и лопались клейкие почки, кисточками желто-красной бахромы свешивались сережки, вновь весело и свежо зеленела листва…

Когда я влюбился, я перестал ухаживать за своим питомцем.

Иринка жила в нашем же подъезде, учились мы в одной школе, в одном классе, и сидела она рядом, на соседней парте. Зимой она носила мальчишечью шапку-ушанку — «капелюху», а летом на спине у нее задорно болтались две желтые косички с голубыми шелковыми бантиками. Иринка нередко задирала свой и без того вздернутый носик, и тогда мне очень хотелось оттаскать ее за косы. Но я этого почему-то не делал.

Рядом с молоденьким кленом один из жильцов нашего дома — штукатур дядя Семен — смастерил скамейку, и она стала излюбленным местом наших встреч. По вечерам мы подолгу сидели на лавочке, пока в одном из освещенных окон второго этажа не появлялась голова Иринкиной матери.

Иринка кричала: «Иду!» — и убегала, а вслед за ней шел домой и я.

В тот год, как все наши соседи и все наши соученики, мы жадно слушали радио. Ежедневно оно приносило волнующие известия из далекого Северного Ледовитого океана. И мы оба — я и Иринка — очень жалели, что это не нам привелось плыть на ледоколе «Челюскин», что это не нам пришлось в пургу лететь на самолетах к далекому поселку Уэллен и кружить над ледяными полями и торосами Чукотского моря…

Позже мы вместе мечтали о выжженных зноем плоскогорьях Кастилии, где смуглые люди в синих пилотках пели на испанском языке «Катюшу» и защищали от фашистов свою республику и свободу. Мы взахлеб читали газеты, часто склонялись над цветной картой Пиренейского полуострова и повторяли вслух звонкие испанские названия: Бильбао, Уэска, Гвадалахара, Каса дель Кампо.

…В небольшом городке на северо-востоке России мне запомнились дремливые заснеженные улочки, стройный шпиль старой белокаменной церкви, вонзившийся в мглистое небо, и массивные кирпичные аркады торговых рядов на площади. Увольнительную давали раз в неделю. Уходя из казармы, я с интересом рассматривал замысловатые резные наличники окон и коньки на крышах бревенчатых домов, подолгу любовался ажурными и дымчатыми от инея березами.

По субботам, как и другие курсанты полковой школы, я брал из каптерки чемодан, перебирал свои вещи. Среди них в одном из конвертов с письмом Ирины лежал засушенный кленовый лист. Я трогал его огрубелой ладонью, и он всегда казался мне теплым, и от него веяло запахом родного дома.

На западе бушевала война. По дорогам Европы громыхали гусеницы фашистских танков, в полыхающем отблесками пожаров задымленном небе хищно кружились «юнкерсы» и «мессершмитты». Топот кованных немецких сапог раздавался на улицах Варшавы, Парижа, Белграда.

А здесь было тихо и спокойно. Но на сердце было неспокойно. Когда же в конце концов остановят и уничтожат эту темную варварскую силу, подступившую и к нашим границам?

…Летом сорок первого года наконец-то пришла и моя очередь сражаться с гитлеровцами. С такими же, как и я пареньками, досрочно выпущенными из училища, я поехал на фронт. Скрипели ремни новых портупей, искрились на рукавах гимнастерок золотые лейтенантские нашивки, было тяжело и тревожно.

Наши войска оставили Смоленск…

На вокзалах и железнодорожных станциях толпились тысячи людей. Они молча смотрели вслед поездам, идущим на запад. Их усталые глаза хранили следы слез и страданий. Не звучала, провожая нас, бодрая медь оркестров, не падали к ногам лепестки цветов, и горячие губы не касались наших губ.

Никто из нас не знал, суждено ли ему вернуться с войны, дождется ли он того радостного часа, когда засверкает и расцветится огнями салютов небо Родины. Но все мы были убеждены: без нас победы быть не может.