Страница 14 из 19
Сейчас Виталик с упоением, так что судорогой сводило губы, рисует эскизы к интерьеру будущей квартиры. Трудился он фломастерами, и в цвете у него все должно получиться красиво, — Виталик любит яркие красочные пятна. Остались бы в Москве, водила бы его в художественную студию. А здесь — она не знает, — может, и художников талантливых нету?.. За московские годы Татьяна Викторовна так повзрослела, что ей теперь кажется, будто бы и не было у нее прежней жизни, смутны и расплывчаты представления о родном городе. Словно смотрела она тогда на улицу сквозь запотевшее стекло.
А в доме, как после Мамаева побоища, — растерзанный кусок стены! Там, где стояла дверь, — подобие пустой глазницы, с неровными оббитыми краями. У Татьяны Викторовны было такое ощущение, будто бы разруха сопутствует ей всегда и не видно конца разрухе. И вдруг до Татьяны Викторовны дошло: этот ремонт, эта перестройка подводит под прежней жизнью жирную линию, перечеркивает мечты и надежды. Чуда больше не будет! Все!..
— Маман, тебе нравится? — подошел Виталик с эскизами.
— Очень, — сказала она, хотя набежавшие слезы мешали толком рассмотреть рисунок.
— Мы с тобой заживем… Ты мне купишь гитару?
— Торжественно обещаю.
И тут раздался звонок. На пороге стоял Вася.
— На минутку, — поманил он пальцем Татьяну Викторовну на лестничную площадку. Состояние Васино было такое, словно его обязали вручить награду.
— Слушай, — сказал он, когда они остались одни. — Ты мне нравишься, прям сразу. Такая самостоятельная, умная женщина. Ты сама еще ребенок. Жить да жить бы. Ты вот чего… Если сейчас чего там не клеится, давай не грусти. Выше нос давай! Я приведу тебе мужа. Во! — и Вася поднял большой палец.
Татьяна Викторовна увидела, как в лестничное окно влетела шаровая молния, мгновение постояла неподвижно и взорвалась. Больше Татьяна Викторовна ничего не помнит.
ИТАЛЬЯНСКОЕ КОЛЬЕ
Солист оперного театра баритон Зиновий Константинович, тридцатилетний полный ухоженный человек, шлепнул себя по ляжкам.
— Да что ты будешь делать!
Случилось это после того, как Зиновий Константинович перерыл в шифоньере все три ящика с бельем.
Жена его, Валентина, сидела, подобрав ноги, на диван-кровати. Приоткрыв от напряжения губы, она смотрела на белые пальцы мужа, которые ловко разбрасывали розовый и голубой трикотаж.
— Ты чего ищешь, может, я знаю? — не выдержала Валентина.
Спросила она так, словно он искал любовные записки от других мужчин и должен был их вот-вот найти, и она, Валентина, к раскаянью готова.
Зиновий Константинович ничего ей не ответил; он промокнул какой-то тряпицей, валявшейся на столе, пот со лба, еще он протер шею, а потом неожиданно вытащил на середину комнаты чемодан.
Такое бывало не часто, чтобы из угла выдвигалось это крупное сооружение, кстати, подарок отца Зиновия Константиновича, — штука трофейная, за десятки лет порядком ободранная, под названием «гросс Германия». «Гросс Германия» была в доме филиалом шифоньера; а еще она, накрытая тем же трофейным гобеленом, служила комодом, на котором Валентина держала кремы, губную помаду, круглое зеркальце, расческу и заколки.
Вещи, уложенные в чемодан, предназначались для длительного хранения — это был кусок хлеба на черный день: мотки мохера, дорогой материал на платья и костюмы, два кофейных и один чайный сервиз из саксонского фарфора, в жестких фирменных коробках, привезенные из Швейцарии.
Обычно чемодан доставали, когда Зиновий Константинович возвращался из-за рубежа с гастролей. Он уже полсвета объездил; пел в странах первого, второго и третьего мира; фотографировался на фоне Эйфелевой башни и развалин Анголы; в его перстне-печатке отражались волны и Атлантического и Тихого… Но ездил он, естественно, не со своим провинциальным театром, а в бригаде по налаживанию культурных связей, от всесоюзного гастрольбюро. В Москве его любили больше, чем у себя дома.
Голос у Зиновия Константиновича был красивый, переливчатый, но не сильный. Но если дать ему в руки микрофон, он может властвовать даже над толпой на площади. На гастролях он всегда пел «Катюшу». Пел самозабвенно, хоть пятый раз подряд, закрывая глаза, покачивая головой, разводя руки то в одну сторону, то в другую. Иностранцы хлопали ему так же самозабвенно и с эстрады отпускали с трудом, уже когда он, улыбаясь, трогал средним и большим пальцами шею, намекал, извинялся.
В театре за ним прочно удерживалось прозвище: «Мистер Катюша».
Когда чемодан был наполовину разобран и с одного края просвечивало дно, Зиновий Константинович прошептал: «Да что ты будешь делать…» — и поднялся с корточек.
— Ты мне скажи, что ты ищешь…
Она сидела на прежнем месте все в той же позе. За восемь лет супружеской жизни Валентина хорошо усвоила: нельзя лезть под горячую руку.
— Никак не пойму… было же где-то колье… Помнишь, из Италии?
— Помню. Оно мне очень нравилось.
Зиновий Константинович ослабил галстук и посмотрел на жену пристально.
— Это же не иголка в сене… Может, в квартире завелся домовой?
— Ладно придумывать-то, — слабо возразила Валентина, потому что Зиновию Константиновичу возражать бесполезно. — С чего бы ему появиться?
— А с того! Лежало колье, а теперь не лежит, — и он снова пристально посмотрел на жену и вдруг взорвался: — Черт возьми, живешь, работаешь на износ, думаешь, что оно лежит, а оно уже не лежит. Спрашивается: кому и зачем понадобилось?
— Да где-нибудь там.
— Такой ценой, такой ценой… Ты-то хоть понимаешь?
— Да, — кивнула Валя.
Так было всегда, как говорит Зиновий Константинович, от Гомера и до наших дней — все стоит денег. Особенно хорошо она это поняла, когда стала жить с Зиновием Константиновичем. С родителями было проще. Они работали на заводе, отец — сменным мастером, мать — станочницей. И еще брат на три года младше Вали. Сколько там родители получали, этого они с детьми не обсуждали, но, как помнит Валя, в доме особой нужды не ощущалось.
А с мужем это чувство было постоянным. Она ни на минуту не должна была забывать, что деньги собираются на машину, и не какую-нибудь там безделушку «Запорожец» — солисту областного театра подобает ездить на «Волге». Хорошо, если подфартит и достанется черного цвета. Кстати, из-за этой машины и ребенка не было.
Поездки за рубеж были раз в году, в июне, но готовился к ним Зиновий Константинович заранее, чуть ли не с Нового года. Приблизительно с этого времени ему начинало казаться, что администрация театра стала хуже к нему относиться. Возвращаясь с работы, он говорил жене: главный режиссер Соломон Моисеевич смотрел на него сегодня так, как будто он, Зиновий Константинович, сотворен из прозрачного стекла; а когда он, Зиновий Константинович, остановился возле курилки, там перестали рассказывать анекдоты. Вокруг одни завистники. Ну скажи, как тут жить дальше?
А потом Зиновий Константинович впадал в другую крайность. Каждый раз он просыпался с мыслью: что бы такого им сделать приятного, недоброжелателям своим, тому же Соломону Моисеевичу, тому же Ивневу, который был любимчиком Соломона Моисеевича и поэтому на каждом конкурсе снимал пенки. Да, да! Именно снимал! Именно пенки! Подойти к ним — мечтал Зиновий Константинович, лежа в постели, — подарить какой-нибудь сувенирчик; Ивневу, допустим, бронзового индийского божка, а Соломону Моисеевичу французскую газовую зажигалку.
Но и это нервное состояние благополучно разрешалось; божка он не дарил, зажигалку тоже. И все, как и всегда, устраивалось самым лучшим образом: Москва вызывала, здесь отпускали…
Когда уже точно было известно, что обратный ход машина не даст, начиналась великая погоня за пищевыми концентратами. Пакеты с кашей, брикеты супов сначала заполняли все полки на кухне, а за несколько дней до отъезда Зиновий Константинович сам укладывал их в чемодан, да с такой изобретательностью и сноровкой, что не оставалось и миллиметровых зазоров.