Страница 40 из 46
6
В передней Герман нашел письмо от матери. Хозяйка положила его, как обычно, на самое видное место — у зеркала. Не снимая плаща, он прошел с письмом в комнату и, стоя у стола, разорвал конверт. Мать писала ему регулярно, через два-три дня, уже в течение пяти лет, потому что теперь она была на пенсии и потому что, кроме Германа, у нее никого не было.
И получая ее письма, он каждый раз вспоминал большую коммунальную квартиру в Ленинграде с кафельной печкой, а потом с четырьмя газовыми плитками по четыре камфорки, и старые половики на перилах лестничной площадки, и черное потрепанное кожаное кресло, и свой письменный стол, залитый фиолетовыми чернилами.
Когда мать и сын живут вдвоем, то семьи как-то не получается. Вечерами он убегал к ребятам в коридор. Как это всегда бывает в больших домах, коридор был их театром, парком, спортивной ареной. Потом, когда он стал старше, он уходил на Невский, к Женьке, на стадион, в читалку — куда угодно. Он не умел оставаться вдвоем с матерью, когда за окном темнело и в квартире становилось тихо. Он уходил, а она безропотно оставалась одна.
Теперь, в письмах, она писала ему многое из того, что хотела сказать тогда, но чаще просто просила беречь здоровье, не курить, есть каждый день первое. Иногда она присылала ему вырезки из газет с казавшимися ей остроумными и поучительными фельетонами или советами врачей. Советы он складывал на этажерку, не читая и благодаря за них.
В этом письме вырезок не было. Герман бросил плащ и пиджак на стул, лег на диван и стал читать письмо.
Мама писала, что видела Евгения. Он приезжал вместе с Ириной на «москвиче» узнать, что слышно у Германа. Евгений блестяще защитил кандидатскую, Ирина еще больше похорошела, матери они привезли большой арахисовый торт. Они никогда не приходят к ней с пустыми руками.
«А как твое здоровье? Выдали ли на осень хромовые сапоги? Не продавай их, носи сам, когда будет сыро… В Ленинграде несколько дней шли сильные дожди, а сейчас установилась чудесная погода; в сквере, где была бензоколонка, — выставка цветов, мы все по очереди там дежурим… Как поживает товарищ Егоров? Большой привет ему и всем друзьям и особенно Алику… Заедет ли его жена на обратном пути в Ленинград?»
Барков потянулся к столу и положил письмо на пустую бутылку из-под кефира. Потом снова лег на диван, засунув руки под голову.
«Нужно, пожалуй, зажечь свет, — подумал он, — и убрать со стола».
Кусты на улице совсем заслоняли небольшое окно.
Он закурил.
Выражаясь маминым языком, Евгений «успел», а он, Герман, в жизни «не успел». Потому что Женька — кандидат наук, получил квартиру на Литейном, женат на самой умной и красивой девчонке с их курса, а теперь собирается плыть туристом вокруг Европы и учит французский язык. А Герман… так… одним словом — «о́пер».
Из папиросы медленно текли две струйки дыма. Одна, голубоватая, поднималась к потолку, вторая — зеленая, мутная, тяжело опускалась к нему на рубашку. Он повернулся набок, чтобы зеленая змейка дыма сползала на пол.
…Интересно, если бы тогда, сразу после окончания института, когда они всей тридцать второй группой сидели в «Севере» на Невском, если бы тогда провести такую викторину — предложить написать, что будет через пять лет с каждым из тех, кто сидит с ними за одним столом? И прочитать теперь… Мог кто-нибудь отгадать, кто из них станет следователем Прокуратуры Союза? Кто погибнет, как Витька Алпатов? Удивился бы он тогда, узнав, что Спартак станет инструктором ЦК ВЛКСМ? Что Женька будет кандидатом наук, а сам он оперуполномоченным розыска? Отгадать бы, конечно, он не мог, но, услышав, не удивился бы.
Вопреки обычному объяснению большинства неудачников, жизнь улыбается не дуракам и не тупицам. Скорее, наоборот. Жан Родин — двоечник и нахал, которого сразу почему-то взяли в управление милиции, быстро вылетел оттуда. Каждый шел своим путем. Как это у Лондона? «Каждый прав для своего темперамента».
В прошлый раз он опять не встретился с Галей, и она больше не позвонила. Ей надоело, вероятно, безвылазно сидеть в общежитии, ожидая редких свиданий, на которые он к тому же не всегда мог вырваться. Надоело звонить по телефону и слышать вечные ответы: «позвоните позже — он занят», «он вышел», «он выехал», «он скоро будет». Кто такая Галя? Простая девчонка, которая, прижавшись к нему на пристани, не вспоминает, как Ирина, ни о Лорке, ни о Ван-Гоге, смущается даже тогда, когда ее приглашают к себе Роговы, и только смотрит на него во-о-т такими круглыми голубыми глазами и держится за руку. При всей своей демократичности комсомольского вожака — групорга — Евгению и в голову не пришло бы влюбиться в такую девчонку… Для него такие девочки просто не существовали. А Герман все больше и больше думает о ней, она вызывает в нем чувство, которое испытываешь, когда внезапно в метро, на эскалаторе увидишь чистые изумленные глаза маленького деревенского мальчика, завязанного до самого носа большим маминым платком… Сколько удивления, чистоты и интереса в его взгляде! И, конечно, Галя никогда не напишет такое письмо, которое он не распечатывает до сих пор, потому что все уже давно знает.
Почему они дружили с Женькой? И почему все идет у них иначе? Может, просто старались смотреть раньше на все одинаково? Может, кто-то кривил тогда душой? Или сейчас!
А история с Арсланом? С засадой?
Он встал с дивана, взял в руки письмо… Арахисовый торт… Плаванье…
Он никогда не привозил родителям Евгения торт. Ему и в голову не могло прийти привезти торт доценту Скарскому, а тому и в голову не могло прийти — отпустить своего единственного сына на работу в Верхний Парюг…
Он должен завидовать Женьке?
И не может!
Его тянет, непреодолимо тянет к трудностям, а Женьку нет. Такие разные они люди, и счастье у них совсем разное. И у Ратанова другое счастье, и у Егорова, и у других ребят. Есть, видимо, какое-то высшее счастье в преодолении препятствий, недаром трудные времена вспоминаешь тепло, а легкие забываются. И это трудное счастье людей, таких, как Егоров, как он, как Ратанов, отличается от счастья Женьки, как Кавказский хребет отличается от Парюжских увалов, как Волга от Ролдуги.
«Мне не нужен пока арахисовый торт! — подумал Герман, доставая бумагу. — Ровная дорога не для альпинистов, не для скалолазов». «Не успел» тот, кто шел по обкатанной дороге, кто не видал тех холодных ночей в лесу, когда они шли сто двадцать километров пешком на Сотомицу, когда казалось, что идущий впереди тебя Егоров или Тамулис сгибается под тяжестью ковша Большой Медведицы…
«Мама! Поймешь ли ты это? Поймешь ли, почему Женька с Ириной приезжают к тебе? Ведь их место здесь! Иногда, когда они сидят у себя на Литейном или играют в бадминтон на даче, они вспоминают университетские годы, и меня, и Витьку… Нам-то они никогда не объяснят, почему так получилось… Женьке кажется, что он виноват передо мной, перед другими ребятами… Сердце у него доброе… Мой отец тоже не выбирал легкий путь! Скоро меня примут в партию. Ты за меня не волнуйся…»
Он снова закурил: наверно, не позднее завтрашнего дня их опять вызовут к следователю… Неудачное выступление Ратанова теперь их оружие! «Что ты девочку мучаешь? — сказал как-то Егоров о Гале. — Смотри, как она изменилась!»
«Может, через несколько дней или месяц в Ленинград заедет девушка. Ее зовут Галей. Это мой друг, мама! Покажи ей Ленинград. Она ничего не видела, кроме здешних мест. Покажи ей Эрмитаж и ту беседку между корпусами, где я играл, когда был маленьким. Все ей обязательно покажи… И не беспокойся за меня осенью»…
И тут он почувствовал на глазах слезы, а стыда, который с детства приходил вместе со слезами, не было. И он понял, что слезы эти не о себе, — он впервые в своей жизни как мальчишка заплакал об отце.
7
На следующий день после актива, несмотря на непогоду, Артемьев с утра уехал на машине в совхоз «Первая пятилетка» — там его ждали. Но даже занимаясь давно привычным и любимым делом — он сам был в прошлом директором совхоза на целине, — он не переставал думать, что ему нужно еще раз вернуться к происшедшему в милиции.