Страница 31 из 79
Редкие тихие разговоры всегда кончались ожесточенным спором Демченко и Петровского. Лиза внимательно слушала, но сама молчала, мысленно соглашаясь то с тем, то с другим. Остальные иногда вмешивались. Реже всех — человек без имени. Страстно звучал приглушенный, хрипящий басок Демченко. Сухой шелест голоса Петровского нагонял тоску. За этим безжизненным голосом чудились пытки, мучения, смерть.
— Все помрем, как мухи осенью, — шелестел Петровский. — Иль как в сетях у паука. Жужжит мушка, бьется, а конец один.
Он натужно вздыхал, поднимая редкие пепельные брови. Кожа лба собиралась в морщины, мелкие и сухие, точно старые, изорванные меха гармошки. Тусклые глаза смотрели тупо. Лизе становилось холодно и жутко от его слов, как от нечаянного прикосновения к мертвецу.
— Если каждый одному пауку горло перегрызет, то всем мухам легче будет! — возражал Демченко, и глаза его загорались гневом. — Да какое там мухам, — зло продолжал он. — Я не муха. И никогда мушиной жизнью жить не буду!
— Тебя не спросят, — устало и покорно говорил Петровский, не меняя позы. — Ухватил паук — и сосет, и сосет...
— Значит, ты себя человеком не считаешь! — упорствовал Демченко. — Пока сам будешь верить, что ты человек, никто тебя мухой быть не заставит. Даже в тенетах у паука можно бороться!
— Не знаю, — снисходительно улыбался Петровский. — Японец — сила. У него — оружие. А у нас кандалы, — он звякнул цепями. — Бороться безрукому? — неуловимая нотка насмешки звучала в его голосе.
— Правда, — неожиданно сказал человек без имени, чуть-чуть приподнимаясь на руках. — Без рук... очень... плохо... — Он с трудом подбирал русские слова. — Нет рук — есть эти... — он оскалил зубы, — вот. Грызть японца можно. Не надо — муха, — он замолчал так же неожиданно, как и начал говорить.
Демченко повернулся к нему:
— Зубами — тоже хорошо.
— Вышибут зубы-то, — зашептал безрукий У Дян-син. — Хотел руками задушить — только лицо разбил. Солдату. Руки отрезали. Теперь зубами. Вышибут их. Зубы-то.
— У тебя жизнь отнимают, — страстно заговорил Демченко, — жизнь! Это же самое ценное! Струсил — ты уже не живешь, ты умер. За жизнь бороться нужно, — уже спокойнее сказал он, — до последней кровинки. Пусть тюремщики нас боятся. Пусть они дрожат за свою жизнь.
Теперь Лиза соглашалась с Демченко. Что ей терять, когда нет жизни? Михаила. Отца. В то же время ее не оставляло щемящее чувство страха перед будущим. Как бы ей хотелось думать так же, как Демченко. Быть так уверенной в правоте своих мыслей. А Лиза иногда готова была упасть на колени перед японцем с плетью и молить его о пощаде. Когда плеть, свистя, опускалась на спину, Лиза съеживалась, замирала. И с удивлением видела: Демченко принимал удар, не меняя положения, даже лицо его оставалось совершенно неподвижным. И японец с особенной злобой бил именно Демченко. Слушая рассуждения советского солдата, Лиза начинала сознавать: японцы ненавидят Демченко потому, что боятся его. Чувствуют в нем силу, которую не могут сломить.
Между тем, разговор тянулся, как нитка бесконечного клубка, то нагоняя на Лизу ужас, то вселяя силы. Но что могла она? Нет, она слаба. Очень слаба.
— Даже самый слабый, — говорил Демченко, — может бороться. И должен бороться. Если у него сильна душа. Если он ненавидит японцев и верит в победу.
— А на кой мне победа после смерти? — спрашивал Петровский, старательно укладывая цепи, чтобы они не тянули кольца кандалов на ногах. — Я-то помру... Был тут один. Тоже боролся, — Петровский говорил безразлично, словно он уже был не способен что-либо чувствовать. — Убили. Запороли плетьми. И нам всем попало, — он показал рубец на животе. — Плетью тогда достали меня. Думал, помру.
Зло усмехнувшись, Демченко бросил:
— Хочешь, чтобы и дети твои так же гнили? Да?
Петровский поник головой.
— Дети... дети... дети... — зашептал он. — Двое у меня было.
В камере повисла тишина. Лизе казалось: каждый теперь думает о себе, о своем горе или, может быть, мечтает о доме. Молчание прервал Петровский:
— Ну, дети. И что?
— Дети, — сказал человек без имени, приподнимаясь на локте, — проклянут. За слабость проклянут.
— И будут правы, — ненавидяще закончил Демченко. — Хотя бы одного... убить, — добавил он тихо. — Умереть не даром. Ты же русский, Петровский! Ты должен далеко вперед глядеть!
— А что я?.. Я.. — Петровский замолкал, уныло звякнув цепями. Два месяца — шестьдесят одни сутки — изо дня в день эти разговоры.
Однажды Лиза сказала Петровскому:
— Ты вредный, Петровский. Вот он, — Лиза кивнула на Демченко, — прав. Без него я умерла бы. Как и ты. Заживо.
— Может быть, — ответил Петровский, и в голосе его не было ни гнева, ни обиды.
— Зачем «может»? — удивился Цзюн Мин-ци. — Ты совсем умер. Японцу такой и нужен. А мы, — он показал на всех, — будем бить. Так я сказал? — обратился он к Демченко. — Ты русский солдат. Ты — шанго, — немного подумал и добавил. — И русские тоже разные бывают.
— Мне жалко, что я раньше не понимала, — голос Лизы дрожал, — что нельзя жить в одиночку, для себя только. Вот ты убежал от Бакшеева — зачем?
Петровский неопределенно махнул пальцами:
— А зачем я против русских воевать буду? Я же не фашист.
— Ага, не фашист, — вмешался Демченко, — это верно. Ну, а чего же ты сейчас-то такой?
— А какой? Что не говорю, то бестолку?
— Как бестолку? — возмутилась Лиза. — Не бестолку. Что же я — не человек, что ли? Разве я не могу... — голос ее прервался, — не могу бороться против фашистов японских, как и вы все?
— Эх, барышня, барышня... — начал было Петровский, но его прервал человек без имени:
— Молодец! Ты настоящий человек! Бить надо! До смерти бить!
Петровский сидел задумавшись и молчал.
И Лиза задумалась. Сейчас ей было над чем подумать: свои девятнадцать лет прожила она, боясь всего: то полиции, то японцев, то шпиков из эмигрантских «союзов». А теперь перед ней открывался новый мир, мир борьбы. И ненависть стала иной, словно Лиза иными глазами увидела своих мучителей. Они стремятся уничтожить все, что хоть сколько-нибудь мешает им властвовать. И она из страха перед ними почти что служила им! Но это кончилось. Если бы сейчас хоть на день вернуться домой, она многое сказала бы отцу... и Михаилу. И никогда бы она не смирилась. Как могла она плакать перед врагами? Ненависть! Только ненависть!
Однажды после завтрака в камеру вошел японец с переводчиком.
— Началось, — успел шепнуть Петровский.
Лиза побледнела. Против воли задрожали руки. Цепи мелко зазвенели. Японец заметил это и ухмыльнулся. Его улыбка показалась Лизе отвратительной. Она вызывающе взглянула ему в глаза. Тот прищурился и отвернулся.
— Номера три тысячи восемьсот семьдесят один, три тысячи девятьсот тридцать два, три тысячи девятьсот тридцать три и три тысячи двести шестьдесят пять — за мной.
Помогая человеку без имени, Демченко, Лиза и Петровский шли вниз. Их и еще шестерых, тоже в кандалах, втолкнули в крытую машину. Все молчали. Когда загудел мотор, Лиза спросила Петровского:
— Куда?
— Не знаю... — впервые в голосе его прозвучало человеческое чувство, и хотя это была только растерянность, Лиза все же обрадовалась: не совсем умер Петровский.
Заключенных вывели из машины в зеленой солнечной пади. Свежий ветер трепал волосы Лизы, обвевал щеки, и Лизе казалось: никогда она не испытывала такого захватывающего блаженства, какое принес этот душистый степной ветерок. Увидев солдат с винтовками, стоявших в десяти шагах, Лиза без страха подумала: сейчас раздадутся выстрелы, и не будет ничего: ни травы, такой зеленой, что больно глазам, привыкшим к полумраку камеры, ни голубого неба, с которого льется ослепительный свет. Лиза зажмурилась. Но ей трудно было стоять с закрытыми глазами, и она снова открыла их. При свете солнца Лиза рассмотрела лица своих товарищей, зеленовато-землистые, словно покрытые плесенью, с темными морщинами страданий и страха.