Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 75



— А ты что ж? Недосягаемая добродетель, что ли?..

Инна Николаевна молчала.

Когда она приехала домой и, быстро раздевшись, расчесывала волосы в своем будуаре, у дверей раздался голос мужа:

— Инна! Позволь войти…

— Я раздета.

— Тем лучше. Пусти меня… Я, кажется, не чужой, Я твой муж и, смею думать, очень снисходительный муж…

— Уходи…

— Инна… Милая… Я больше не могу терпеть этой муки… Я люблю тебя, и если ты не хочешь быть моей женой, а…

За дверьми слышны были всхлипыванья…

Инна Николаевна равнодушно стояла у туалета, машинально продолжая расчесывать свои длинные красивые волосы.

— Инна… Пусти же меня!..

Он стал ломиться в дверь.

— Вон! — крикнула жена.

— Подлая!.. Развратная!.. Я заставлю быть женой! — крикнул муж и ушел.

Ее не оскорбляли эти выходки мужа. Она знала, что скажи она слово, и этот самый человек, поносивший ее, будет валяться в ногах, вымаливая у нее прощение. И не о нем задумалась она в настоящую минуту.

Она думала о своей жизни. И она чувствовала презрение не только к мужу, но и к себе, и сознавала, что, безвольная и бессильная, не может изменить жизнь и что нет на свете человека, который вырвал бы ее из болота.

Глава пятая

Когда Ордынцеву бывало особенно жутко после семейных сцен, он обыкновенно отправлялся к своей старой знакомой, Вере Александровне Леонтьевой, дружба с которой вызывала в его жене оскорбительные предположения и насмешки, или к своему приятелю Верховцеву, одному из тех немногих стойких и убежденных литераторов, которые остались разборчивы и брезгливы и не шли работать в журналы мало-мальски нечистоплотные. Он был из «стариков», не умевший утешать себя компромиссами. Хотя жизнь его шла далеко не на розах, особенно с тех пор, как прекратилось издание журнала, в котором Верховцев был постоянным сотрудником, и ему нередко приходилось бедовать с женою и двумя детьми, он не бросал любимого дела. Всю жизнь проработавший пером, он отказывался от предложений поступить на службу в одно из министерств, в которое охотно брали смирившихся литераторов, и не соблазнялся утешительной мыслью проводить свои идеи в записках и исследованиях, одобренных канцелярией, предпочитая делать это в статьях, печатаемых в журналах.

Все это хорошо знал Ордынцев и еще более уважал старого приятеля и вчуже завидовал ему. То ли дело его положение! Работа по душе. Свободен и независим. Не знает никаких Гобзиных!

Ордынцев любил отвести душу с Верховцевым за бутылкой-другой дешевого красного вина и хотел было ехать с Офицерской на Пески. Но, вспомнив, что у него в кармане всего два рубля и что у приятеля до выхода книжки тоже едва ли есть капиталы, отложил посещение Верховцева до двадцатого числа, когда можно будет распить вместе несколько бутылок, и поехал в Ковенский переулок, к Вере Александровне Леонтьевой.

Его отвлекали от тяжелых дум эти визиты к женщине, к которой он раньше питал не одни только дружеские чувства, а нечто гораздо большее, что он тщательно скрывал, хотя, разумеется, не скрыл. И тогда его частые посещения далеко не были такими спокойными для него. Но со временем это чувство улеглось, чему немало помог и отъезд Ордынцева на юг, где получил место, и когда он вернулся, отношения их приняли совершенно другой характер. Они искренне были привязаны друг к другу, полные взаимного уважения. В ней он вспоминал свою бескорыстную любовь. Леонтьева видела в нем истинного друга и благодарно помнила о самоотверженном влюбленном поклоннике, сумевшем не испортить отношений и не внести смуты в дружную семью. Этого она никогда не забывала, сознаваясь себе самой, что была такая полоса, когда и она могла увлечься им — не держи он себя с такою рыцарской сдержанностью.

Когда Ордынцев вошел в небольшую квартиру на дворе, в которой Леонтьевы жили лет десять, и очутился в хорошо знакомой ему гостиной в три окна, с простенькой зеленой мебелью, с большим шкафом с книгами и множеством цветов, освещенной мягким светом лампы под красным абажуром, на него так и повеяло уютом и тем впечатлением порядочности и внутреннего тепла, которое чувствуется не только в людях, но и в комнатах. И ему сделалось легче на душе, когда он присел в кресло и в ожидании хозяев взял со стола последний номер одного из лучших толстых журналов.

Ему не удалось даже прочесть оглавление, как из соседней комнаты вышла небольшого роста женщина в черном шерстяном платье, немолодая, худощавая, но крепкая и сильная, с темными живыми глазами. Ее лицо с крупными чертами, еще моложавое и пригожее, светилось одухотворенной красотой чистой натуры, умом и чем-то открытым, внушающим доверие.

— И как же не стыдно так пропадать! — ласково проговорила Вера Александровна. — Отчего не были долго? Что с вами? — участливо спрашивала она, пожимая Ордынцеву руку и пытливо заглядывая ему в глаза. — Садитесь и рассказывайте, и будем чай пить… Нам Ариша сюда подаст…

Ордынцев никогда никому не жаловался на свою семейную жизнь, и Вера Александровна никогда не спрашивала его об этом. Она, разумеется, понимала, что Ордынцев несчастлив, но не представляла себе той каторги, которую он переносил. Она давно уже не бывала у Ордынцевой. Они с первой же встречи не понравились друг другу, и Вера Александровна удивлялась, как Ордынцев мог жениться на такой женщине. Удивлялась и жалела Ордынцева, считая виноватой в его несчастии не его, а жену.

— Занят, Вера Александровна, от этого и не был давно… Вот сегодня выпал свободный вечер, и собрался…

— А здоровье как? А живется как?

— Здоровье ничего… Скриплю… А живется…

Ордынцев попробовал было улыбнуться, но вместо улыбки на его худом, болезненном лице появилась страдальческая гримаса.

— Не особенно хорошо живется, Вера Александровна! — уныло произнес он.



— Отчего нехорошо? — спросила Леонтьева, и в голосе ее звучала тревога.

— Вообще… Да и редко кому хорошо живется.

И, словно бы спохватившись, прибавил:

— На службе неприятности. Гобзин сегодня меня раздражил… Великолепный образчик самодовольного животного в современном вкусе.

— Что такое? Расскажите.

— Обыкновенная история по нынешним временам.

И Ордынцев стал рассказывать свою «историю» с Гобзиным. Рассказывая, он снова волновался.

Возмущенная, слушала Вера Александровна и, когда Ордынцев окончил, воскликнула, вся раскрасневшаяся от негодования:

— Какая гадость!

И, взглядывая с уважением на Ордынцева, прибавила:

— И как вы хорошо его осадили, Василий Николаевич.

— Одобряете? — радостно промолвил Ордынцев, вспоминая, как дома отнеслись к его поступку и какую нотацию прочел ему сын.

— Что за вопрос? Вы иначе не могли поступить!

— О, я знаю, для вас непонятно, как иначе поступить, но для других…

Леонтьева догадалась, кто эти «другие», и ничего не сказала.

— И знаете ли что, Вера Александровна?

— Что?

— Вы не поверите, как мне хотелось плюнуть в эту самодовольную физиономию моего принципала… Но не посмел. Струсил. Пять тысяч, жена и дети… Это, я вам скажу, большая гарантия для Гобзиных… Ну, а вы как живете? Аркадий Дмитриевич где? Дети здоровы? — круто переменил Ордынцев разговор.

— Аркадий только что ушел. Сегодня интересный доклад в Вольно-Экономическом обществе. Детвора учится. А я за переводом сидела.

— Значит, все благополучно?

— Благополучно.

— И вы, по обыкновению, за кого-нибудь хлопочете, устраиваете беспризорных детей и даете уроки?

— Все, как было, по-прежнему… Помогаю немножко Аркадию.

— Да… вы не меняетесь! — горячо промолвил Ордынцев.

— В мои годы поздно меняться, Василий Николаевич.

Оба примолкли.

Пожилая горничная Ариша, давно жившая у Леонтьевых, принесла чай и варенье.

И то и другое показалось Ордынцеву необыкновенно вкусным.

«Вот это семья! — думал Ордынцев не без завистливого чувства. — Жена любит и уважает мужа. Он души не чает в жене и благодаря ей легче несет тяготу жизни. Она не упрекнет его за то, что он порядочный человек. И за прежние его увлечения, благодаря которым они прокатились в Иркутскую губернию и бедовали три года, она еще более ценит и бережет его. И дети у них славные».